Уборка в доме Набокова - Лесли Дэниелc
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она мне не ответила. Я сменила роль — из услужливой фрейлины превратилась в энергичную маму. Суетилась, разглаживая ленточки, складывая бумагу в аккуратную стопку. Втихаря смотрела на нее, не отрываясь, впиваясь в нее глазами. Как и все красавицы, Дарси красива во всем, красивы даже те части ее тела, которые по сути своей неизящны, как, например, лодыжки. Лодыжки изысканны, два маленьких паруса, наполненных ветром. Красив пробор, белая дорожка горного серпантина, разделяющая на две части дивные черные волосы. Она на меня не смотрела, но, когда на миг подняла глаза, я чуть не вздрогнула: льдистая синева, а в ней — коричневый клин, кусок шоколадного торта, дар от деда по материнской линии. В некоторых культурах эту асимметрию сочли бы знаком ведьмовства, печатью колдуньи.
Увидела ленточку и сразу схватила.
— Это зачем? — поинтересовалась она; в голосе звучал упрек, будто мои дары выглядели мелочными, бессмысленными.
Я напомнила себе: Дарси обижена на тебя за то, что ты ее бросила, вот и выпендривается.
— Для украшения, — сказала я.
Украшать — это ее любимое занятие. И у нее отличный вкус. Руки сами тянулись погладить ее по волосам. Я засунула их в карманы. Увидела, что она слегка расслабила плечи. Она свернула ленточку, потрогала ножницы. Было ясно: она злится и сама не знает, на что.
— Хочешь медового чаю? — предложила я.
Она не ответила. Медовый чай — это горячая вода с ложкой меда. Дарси любит пить его с молоком, а мой сын — с капелькой лимонного сока.
Дожидаясь, когда она сама приблизится, я села на диванчик, повернулась спиной; дышала, выжидая.
Она подошла сзади, потянула меня за волосы:
— Сделать тебе хвост?
— Да.
Она вышла из комнаты, я слышала, как она там возится, довольно долго, — роется в ящиках в ванной и в разных шкафах. Вернулась с моей «деловой» сумкой, набитой до отказа.
— У нас тут парикмахерская, — объявила она. — А я… — Она чуть подумала и авторитетно добавила: — Я шампулыцица.
Она принялась немилосердно расчесывать мне волосы, время от времени брызгая на них нечто со смутно знакомым запахом — но явно не предназначенное для этой цели. Крахмал? Дезодорант? Бутылку мне было не разглядеть. Оставалось надеяться, что это не пятновыводитель. Я сидела не дергаясь, пока она вплетала ленточки в слипшиеся волосы, укладывала, закручивала. Потом принесла мне зеркало. Я увидела, что задумала она все правильно — переместить, переложить каждый волосок, — но вышло довольно эксцентрично. Моя голова напоминала кукурузное поле после урагана.
С зеркалом в руке, она стояла совсем рядом. Сквозь вонь лака для волос я чувствовала ее запах, теплый запах ее тельца. Я так и не потянулась к ней, но вскоре она уже сидела у меня на коленях. Весила она восемнадцать килограммов. Каждый из них я ощущала как драгоценность.
— Ты выглядишь как дура, — сказала она. А потом сурово заглянула мне в глаза. — И где ты была?
— Здесь, — ответила я. — Ждала, когда ты вернешься.
Это ее устроило, и она провозгласила:
— Давай печь печенье. Нормальное печенье, — уточнила она, дернув меня за один из семи хвостиков. — А потом мы его украсим.
Держась за руки, мы перебрались в кухню. Сейчас родится то, что она любит больше всего на свете, — свежесопряженные сахар и масло. На короткий миг мы с дочерью оказались рядом, ее розовая ладошка согревала мою. Я постаралась, чтобы это касание заполнило меня до краев.
Книга
В понедельник, усадив Дарси в школьный автобус, я позавтракала кривобокими печенинами и яичницей. А потом жизнь переменилась. Она переменилась, когда я убирала устроенный нами разгром — одинокая, объевшаяся печеньем. С переменами так всегда и бывает.
Я собирала сумочки, которые растеряла Дарси. В гараже обнаружилось три штуки. Это была никакая не перемена, она вечно раскидывает повсюду свои поноски. У нее пять мини-рюкзачков, одна поясная сумка, четыре сумочки через плечо, шесть ридикюлей, пять кошелечков, четыре косметички и еще четыре штуковины, которые не подпадают ни под какое определение. Что-нибудь одно всегда при ней, набитое под завязку. В каждой сумочке лежат как ее, так и мои вещи. Она перетаскала у меня всю помаду розовых оттенков. А мне оставила тусклую «гигиеническую» и ярко-красную.
Коллекция сумочек родилась из Дарсиной сугубо женской страсти собирать разрозненные изящные предметы и складывать их в то, что можно застегнуть или защелкнуть. Начала она, едва научившись ползать. Моя дочь готовится на роль femme fatale[5]. Пока мы пекли печенье, она поинтересовалась, сколько раз положено выходить замуж, шесть? Вот и Грета Гарбо начинала так же. Малютка Гретхен ползала по полу и подбирала тут что-то блестящее, там что-то липкое, тут мягкое, как пух, там такое, что брать нельзя. Пристрастие к таким предметам, владычество над ними, над их разномастностью и есть первый шаг к тому, чтобы стать сиреной.
Шатаясь по комнатам и по двору в поисках потерянных сумочек, я размышляла, доводилось ли Владимиру Набокову делать уборку в этом доме. Я уже знала о нем кое-что, я прочла его автобиографию «Память, говори». Некоторые факты удалось разыскать в Интернете. Самая знаменитая его книга называлась «Лолита» — повествование о безудержном влечении взрослого мужчины к девочке-подростку. Набоков написал ее примерно тогда, когда жил в этом доме. Успех этой книги и позволил ему уехать с севера штата Нью-Йорк. По «Лолите» сняли фильм, и Набоковы навсегда распрощались со съемными домами — теперь они жили в отелях.
Кроме писательства, у Набокова было еще одно любимое занятие — научное и эстетическое пристрастие к бабочкам. Судя по всему, его не слишком заботили быт и домашний уют. Я гадала, нравилось ли ему жить в этом доме. Куда уж, если сравнивать с фамильным особняком в Санкт-Петербурге. Для него это, верно, было одно из временных пристанищ — дом, снятый у преподавателя-инженера, отбывшего в Париж в двухгодичный научный отпуск. Для меня это был лучший из когда-либо принадлежавших мне домов. Да он мне пока и не принадлежал, но каждый месяц я оплачивала из своих заработков в «Старом молочнике» еще парочку кирпичей.
Наверное, писателю все равно, где писать, он живет в мире своего воображения. Может быть, хозяйством заправляла его жена Вера, хотя она тоже была аристократкой (а помимо того — его музой и секретарем), но я никак не могла вообразить себе, как он орудует шваброй или возится в гараже. Возможно, Вере этот дом даже нравился: вид от кухонной раковины открывался неплохой. Набоков же, вероятно, куксился в этом домишке в Онкведо, сетовал на сквозняки и хмарь, доил свой мозг, пока Голливуд не спас его от этой докуки.
Одну из сумочек Дарси, синюю бисерную косметичку, я обнаружила на заднем дворе — она украшала собой столб ограды. Ворсистый черный ридикюльчик схоронился в темном колючем кусте — этих приземистых кустов имелся целый ряд. Я терпеть их не могла. Будь у меня топор и приди мне в голову мысль об Айрин, я бы все их изрубила в щепки.
Я вернулась в комнату Дарси — в руке увесисто покачивались четыре сумочки. Я обозрела встроенный шкаф, где хранилась ее коллекция. Коллекция так разрослась, что больше было не всунуть — пришлось доставать аккуратно пригнанные ящики, самый писк моды в пятидесятые годы. Это было одно из тех постылых занятий, из которых и состоит жизнь: сначала нужно все вытащить, а потом запихать обратно. Я вынимала ящики по одному, ставила на протертый ковер и уминала пухлые сумочки, чтобы влезло побольше. Дарси потребовала, чтобы ее коллекция хранилась именно в этом доме, именно в этих ящиках. Папочка ее смирился, потому что понимал: в вопросе о сумочках никакой контроль над Дарси ему даже и не светит.
Один из ящиков застрял, я встала на колени и стала его выпрастывать. Когда он наконец вышел, я полезла посмотреть, за что же он цеплялся. За деревянной рамой что-то белело. Я подумала, может, это мой свадебный ридикюль (на кой дьявол невесте ридикюль?), но, когда я дотянулась до этого белого, вместо шитого атласа под пальцы попало что-то гладкое, и я дернула его на себя.
Вытянула — в руках у меня оказалась стопка пожелтевших карточек, двенадцать на восемь сантиметров, толщиной в кулак. Я еще раз заглянула за шкаф. За другим ящиком лежала вторая стопка, рядом еще, все пухлые и пожелтевшие. Я извлекла их наружу. Зачем-то понюхала. От них пахло, как от незрелых грецких орехов. Если вы не знаете, как пахнет незрелый грецкий орех, — он пахнет, как должен бы пахнуть лосьон после бритья.
Карточки были густо исписаны, в основном чернилами, но с карандашными поправками. Я положила их на раскрытые ладони. Ощущала скудный вес толстой стоики покрытых словами карточек — чернила совсем ничего не весили. Я встала на колени посреди наваленных грудами ридикюлей и стала просматривать карточки. Попадались среди них почти пустые, с единственным словом наверху. Там, где их придавило досками шкафа, на всех остались глубокие параллельные полосы.