Филип и другие - Сэйс Нотебоом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты должен здесь остаться, — сказал он, — а меня зовут Мавентер — потому что ma — сокращение от «magnus» — «большое», а «venter» — «брюхо»; настоящее имя у меня другое, но все зовут меня так.
— Ты — монах? — спросил я, и он ответил:
— Нет, — а потом выгрузил мой рюкзак и развернул машину.
— А как же история? — спросил я.
— Спускайся в деревню, там всего одна гостиница, «У Сильвестра». Я вернусь через несколько дней, но ты ни с кем не должен обо мне говорить.
— Ладно, я не буду ни с кем о тебе говорить, — кивнул я, подобрал рюкзак и стал спускаться в долину.
Он завел мотор и крикнул:
— Дня через три, наверное, или даже через два.
Но я не обернулся, розоватая дорожная пыль облачком подымалась под моими ногами и оседала на ботинки и носки. Ниже цвел розовый и фиолетовый тимьян, зеленые листочки становились все темнее, и деревня выглядела почти приветливо — бело-розовые, поставленные как попало домишки, тенистые садики, сосны и кипарисы.
Гостиницу «У Сильвестра» я нашел легко, patronne[9] как раз закрывала ставни, чтобы защитить комнаты от солнца. Мы немного поболтали, и я вошел вслед за нею внутрь.
— Un Hollandais,[10] — сообщила она мужу, и двое мужчин, стоявших у бара, повернулись в мою сторону.
«Это, должно быть, очень маленькая деревня, — подумал я, — здесь почти не бывает приезжих». И вдруг сообразил, что не знаю ее названия.
Мужчины говорили между собой на провансальском диалекте, которого я не понимал. Пол и ступеньки лестницы были выложены красной шестиугольной плиткой, а на сверкающих белизною стенах висели те же рекламы, что и повсюду: коньяк «Хеннеси», вина «Нуа Пра» и «Сен Рафаэль», хинная настойка.
Сильвестр — patron[11] — отвел меня в комнату окнами на площадь со старым фонтаном, окруженным каменными скамейками, и сразу закрыл ставни.
— Le soleil est terrible, par ici,[12] — сказал он, и я ответил:
— Ñomme toujours.[13]
— En été, oui,[14] — кивнул он. — Сейчас принесу вам воды. — Он ушел и тут же вернулся с большим стаканом pastis,[15] который они все здесь пьют, и ведерком воды; он налил немного воды в таз и поставил ведерко под деревянный рукомойник.
— Все в порядке? — спросил он.
— Très bien, — ответил я, — merci.[16] — И он засмеялся и вышел за дверь. Я растянулся на гигантской кровати и расхохотался: стоило повернуться, как она заскрипела, а простыни сурового полотна пахли, как пахнут дети, только что искупавшиеся в реке.
Проснулся я ближе к вечеру и нашел рядом с постелью хлеб и стакан вина, покрытые салфеткой, а поглядев из окна, понял, почему дома здесь похожи на небольшие крепости. Жара к концу дня становится непереносимой, так что люди и животные выискивают самые темные уголки, где и дожидаются вечера.
Я вышел на улицу — деревня словно вымерла, — пересек площадь и подошел к фонтану, чтобы напиться, а так как живых поблизости не наблюдалось, я решил свести знакомство с мертвыми, там, где могилы столпились вокруг огромного, грубого деревянного креста, как домишки деревни — вокруг церкви. Покойники были надежно заперты живой изгородью из боярышника и бука.
Позже, когда я познакомился наконец с живыми, я понял, что покойники не слишком отличаются от них: тех и других связывает меж собою мрачное молчание. Горечь твердой, красной земли, нашпигованной острыми камнями, отозвалась в их телах жестокой меланхолией, которая по вечерам, когда жара уходит из деревни, нападает на всех — вместе с отвращением к стуку тяжелых металлических шаров, сопровождающему игру мужчин, которому вторят лишь звон бокалов у Сильвестра, голоса животных и шум ветра в кронах кипарисов — или тихое, несмелое пение детей:
Alix ma bonne amieIl est temps de quitterle monde et ses intriguesavec ses vanités.[17]
Я все еще помню, как они пели, потому что по вечерам сидел в своей комнате у окна и смотрел на мужчин, играющих в шары, и на детей. Они не видели меня и ничего не знали обо мне, а я выучил их имена и через два дня знал, кто из них лучше всего играет в шары и кто сильнее всех напивается. Дети играли у фонтана в странную, почти бесшумную игру — словно кто-то был болен и им велели не шуметь. Так они играли, мужчины и дети, пока не становилось темно, и тогда выходили женщины с кувшинами и ведрами — набрать воды. Я глядел на них из окна, сквозь щели меж пластинками ставень, через которые дом дышал, как большое животное, чуть колышущееся под руками легкого ветерка. Против меня была церковь; я знал, что внутри она совсем обветшала и что на алтаре лежит пыльное покрывало красного бархата, на котором золотом вышито: Magister adest et vocat te — Господь здесь, и Он призывает тебя. Церковь и кладбище — в них была вся жизнь деревни, где повторялись одни и те же имена: имена живых, звучавшие в кафе или у фонтана, имена мертвых — выбитые золотом под портретами на их могилах. Я разглядывал тусклые прямые волосы на эмалевых или картонных портретах, покрытых пыльным, затянутым паутиной стеклом, в железных рамках из переплетенных колечек, украшенных поблекшими искусственными цветами или проволочными стебельками, с которых цветы облетели, и мне казалось, что древние мрачные суеверия этих людей обрели жизнь и властвуют над их могилами. Скоро я стал узнавать в застывших навеки портретах лица живых, которые болтали и выпивали под моим окном. И в полуденные часы, когда солнце утверждало свое господство над вымершими домами, я посещал мертвых Пейеру, мертвых Рапе, мертвых Вентура. Цветы, которые я срывал ранним утром и ставил у себя в комнате в воду, я клал на могилы детей — не знаю почему, очевидно — для собственного удовольствия.
За день до того, как появился Мавентер, меня подстерег местный кюре — он сидел на краешке могильного камня семейства Пейеру.
— Думаю, они меня простят, — сказал он, — мы были добрыми друзьями, и, в конце концов, я тоже скоро упокоюсь вон там, в углу — славное местечко, правда? Солнце туда почти не достает, и, когда явится какой-нибудь чудак и принесет цветы, они дольше останутся свежими.
У себя, в доме при церкви, он наполнил вином два высоких стакана — по самый край, как раньше Сильвестр.
— Вы, верно, не читали нашего Мистраля, — сказал он, — но это то самое вино, которое он воспел в «Мирее».
Alor, en térro de Prouvençol'a mai que mai divertissençoLou bon Muscat de Baume et lou FrigoletAlor…[18]
Muscat de Baume! — Он засмеялся и коснулся стаканом моего стакана. — Я видел, как ты знакомился с мертвыми, с ними проще всего. Мертвые снисходительнее живых, и это особенно важно, живые здесь не слишком сговорчивы.
— Знаю, — ответил я, — но они мне нравятся.
— Может быть, — протянул он задумчиво, — может быть, но жизнь здесь тяжела и полна забот, а ненависть — как земля, которая смягчается от нежности, которую томаты, и дыни, и миска зерна могут дать. Она может быть горькой, как трава, которой питаются овцы и козы на лугах, прежде чем придет время подняться в горы. Жизнь здесь — жизнь в нужде. У крестьянина есть Бог, ближайшие соседи и земля — очень жесткая. Я это знаю, и знаю хорошо. Вон там, — он распахнул ставни и указал на холмы за домами, которые были так ярко освещены, что мне пришлось прикрыть рукою глаза, — там мои помидоры, и дыни, и иногда, если повезет, цветы для церкви, гвоздики. Летом-то — это еще ничего, но приходит зима, которая здесь холоднее, чем на севере, а холод убивает не хуже солнца, и, ко всему этому, — мистраль. Знаешь, что такое мистраль? — спросил он, но я не знал, а может быть — знал когда-то, но не мог вспомнить, и тогда он рассказал о ветре, выстуживающем долины и людей в ту пору, когда солнце светит, не согревая, о ветре, умеющем находить людей, где бы они ни спрятались, проникать в любое укрытие и сквозь запертые двери. — Иногда случаются странные вещи, — добавил он, — потому что ветер выматывает людей и душа их не выдерживает напряжения. — Он кивнул в сторону кладбища, скрытого зарослями боярышника. — Раз случилось, что мистраль дул целую неделю, безжалостный, как человек, жаждущий мести. В том, что Клаудиус Пейеру убил жену и покончил с собой, виноват мистраль; во время мистраля в наших краях появился этот тип — Мавентер. После он что-то делал в замке, и я точно знаю, что маркиза Марсель тоже исчезла во время мистраля.
— Мавентер — это кто?
— На самом деле его зовут по-другому. Кто-то из местных болтунов выяснил, что ma сокращение от слова «magnus», a «venter» по-латыни значит «брюхо». Он невероятно толст. Как его звать на самом деле, я не знаю. Раньше он был монахом-певчим у бенедиктинцев. Ты случайно не католик?
— Нет, — ответил я, — но я знаю, кто такие бенедиктинцы.
— Хорошо, так вот, этот Мавентер был одним из последних монахов-певчих, которые не стали священниками. В монастырях есть братья, которые обрабатывают землю, есть те, кто занимаются домом и одеждой, и есть монахи-священники, которые поют в хоре и выполняют в монастыре функции отца-эконома или магистра, которому подчиняются послушники, ну, и так далее. Раньше можно было оставаться певчим, не принимая сана священника, таких называли монахи-певчие, но теперь это запрещено. Во всяком случае, этот Мавентер ушел из монастыря, и я не могу его осуждать: говорят, семья поместила его туда мальчишкой, насильно. Трудно рассказывать о чьей-то жизни; кажется, знаешь много, а на самом деле — почти ничего, потому что, в конце концов, — глядя мне в глаза, он поправил ермолку на редких, белых волосах, — в конце концов, мы так мало знаем друг о друге.