Самшитовый лес - Михаил Анчаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это переводчица из научной библиотеки. Они незнакомы, но почему-то здороваются, когда она молча курит в коридоре и стряхивает пепел с рукавов. Больше он о ней ничего не знает.
После ее ответа диктор заторопился:
— Скажите, как вы относитесь к абстракционизму?
— Ну, как в каждом течении, — спокойно и тихо ответила она, — и в абстракционизме есть бездарности и таланты. Поскольку это течение новое, по крайней мере для меня, я ему сочувствую.
После этого диктор сказал:
— Ну-у, знаете. Я думаю, что это не совсем так.
— Что не совсем так?
После этого радио выключили.
Сапожников подумал, что это и для него совсем новое. Зимой, конечно, хорошо бы поехать на юг, но в Запорожье он уже бывал, а в Северном-втором монтируют интересный конвейер, надо ехать туда. Все перепуталось, но это не страшно. И он сказал Вартанову, что согласен ехать.
— Ладно, — сказал Сапожников. — Поеду в твой Северный-второй. Но это после отпуска, у меня отпуск пропадает. Мне надо своих повидать. И к Барбарисову смотаться. Он сейчас в Риге лекции читает.
— Неужели он решился взяться за твой двигатель?
— Попытаемся… Я ему от Глеба письмо везу. Глеб для него бог.
А фактически Сапожников согласился совсем по другой причине.
Просто Сапожников на этом вечере вспомнил, как он прятался от бабушки под ее большой кроватью, когда она заставала его за попыткой стянуть и полистать большую оранжевую книгу с таинственным и непонятным названием. Бабушка прятала ее в шкафу на верхней полке, среди стеклянных банок с сахарным песком и кульков с крупой, потому что это была книга не для детей.
А его неистово тянуло к этой книге, потому что там были таинственные рисунки. У этой оранжевой книги на переплете, похожем на закатное небо, был овальный гравированный портрет, обведенный узором незнакомых букв, и этот овальный портрет был похож на странное темное солнце, закатывающееся на оранжевом матерчатом небе.
Картинки в этой книге были похожи на старинное серебро. На драгоценные сплавы и слитки были похожи эти картинки. В них все было перемешано, слито, сплавлено: птицы, драгоценные кубки, окна замков, оружие, облака, фантастическая снедь и дикие морды — вулканическое изобилие. И почему-то казалось, будто они похожи на современную жизнь больше, чем тощенькие картинки отдельных предметов, которые он видел в детских и взрослых книжках.
Во всяком случае, когда Сапожникова впервые повезли по Москве, и он за один день побывал в ГУМе, на ткацкой фабрике, в Замоскворечье и у отцова брата, на Центральном рынке, на Цветном бульваре, а вечером в цирке, он был уверен, что все это он уже видел в оранжевой книге, которую ему не давала бабушка. А когда он, все же нашкодив, прятался у нее под большой кроватью, где пахло половиками, валенками и кошками, она старалась достать его веником, откинув кружевные подзоры, и не могла его достать, ей было трудно нагибаться, она была совсем старенькая.
Он потом прочел эту книжку. Она называлась: Франсуа Рабле. "Гаргантюа и Пантагрюэль", иллюстрации художника Гюстава Доре, издательство "Земля и фабрика". По мнению Сапожникова, это хорошая книжка и издательство тоже хорошее — "Земля и фабрика".
Слепящая отчетливость хороша, если она результат, вывод, если за ней кипит варево. Иначе это не отчетливость, а скука. Непозволительно долго он жил в слепящей, никому не нужной отчетливости и выполнял планы, придуманные не им. Хорошо бы все перепуталось, как в этой книжке, подумал Сапожников и решил ехать в Северный-второй, пусть все перепутается, пусть он будет изменяться вместе с рекой жизни, будет расти как дерево, — с разумным сопротивлением.
Он представлял себе, что его пошлют в Северный второй вместо Запорожья, но Роза Шарифутдинова допечатала в командировочном предписании: "… и в Северный-2". Словно по дороге в булочную зайти. Только число не проставила. Пусть…
Неси меня, река.
Хлеб… Тренога… Высокий звон одиночества…
Творчество, откуда оно?
Ум? Лихорадка? Лампа, горящая с перекалом? Или последняя свобода? Или первая радость? Или рыбку ловить на высоком берегу времени и ждать, ждать, пока екнет пестрый поплавок сердца.
А вообще дела у Сапожникова стали налаживаться. Утерся и жив, и жизнь ему источает сладости.
Но тут мы переходим к смыслу жизни, а это уже вопрос веры. Но что веришь, таков ты и есть.
Идти далеко, мираж над горизонтом маячит, а земля-то круглая и горизонт все не приближается. И, обогнув шар земной, возвращается человек к своему началу и думает — что же вышло из моей мечты? Одна дорога, и ничего больше. Так стоило ли ходить, если вернулся к началу своему? Ан стоило. Если б не двинулся в путь, не вернулся бы обогащенный и не оставил бы наследства новому путнику, не сумел бы рассказать ему, что истина находится там, где он живет, только надо снова и снова до нее доискиваться и, значит, снова идти к уходящему горизонту. Почему это так — неизвестно. Может быть, потому, что сама истина тоже не стоит на месте, а живет, меняется, раздвигается и растет, как бессмертное дерево самшит.
Глава 3
ВСЕ ПО МЕСТАМ
Когда они уже из Калязина приехали и в Москве жили, позвали раз Сапожниковых в один важный дом. Хозяин — главный инженер какого-то огромного по тем временам завода. В двадцатые годы ездил обучаться опыту за границу, а теперь, в тридцатые, трепетал, чтоб ему этот опыт не припомнили. Но все обошлось благополучно, потому что Сапожников его видел и узнал на похоронах матери. А это уже было в пятидесятые. Белый-белый весь и лицо белое. Постоял молча, послушал органную музыку, записанную на магнитофоне, и вышел. Мать схоронили. Как и не было. Все разошлись. А Сапожников не мог понять, что мама умерла. И тогда не мог понять, и потом. Пока мы про человека помним, он для нас живой. Вот когда забываем про кого-нибудь, то и живого как не было, умирает для нас этот человек, и в нас что-то умирает от этого, чтобы остальному в нас жить. Ужасно это все, конечно, но по-другому пока природа не придумала. Может, люди что придумают. Вышел Сапожников из крематория, а уж перед дверьми другой автобус стоит, серый с черной полосой, другое горе очереди ждет и своего отпевания. Не знал тогда Сапожников, что в ближайшие несколько лет жена его умрет, проклятая и любимая, а потом и отец. Всех подберет серый автобус. Смерть, смерть, будь ты проклята!
А тогда, в гостях, Сапожников почти ничего не запомнил, так ему тогда казалось. Только запомнил две овальные фотографии в квадратных рамках — главного инженера и его жены с брошкой между грудями, и ширму возле кровати: на коричневое дерево натянут складками зеленый шелк. Так и осталось все это посещение в коричневом деревянном цвете и в зеленом матерчатом шелковом. А еще запомнил, как чай пили, ели не частые тогда еще пирожные и мама жеманилась: "Мне мучное нельзя и сладкое тоже" — и ложечкой чуть с краешку поковыривала, чуть с краешку. А Сапожникову было жаль маму, и хотелось перевернуть стол с пирожными. Но стол был дубовый и неподъемный. Не поднимешь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});