Танец бабочки-королек - Сергей Михеенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Найн, – сказал тот, что постарше, и похлопал молодого по плечу.
И они исчезли. А он, с трудом связывая рвущиеся и распадающиеся ниточки сознания, с ожесточением подумал: эх, ёктыть, гранату бы сейчас, да с силами собраться, чтобы добросить до них…
Ночью к нему кто-то подошёл. Подошёл тихо, крадучись. Обшарил одежду. Поправил ногу, неловко подвёрнутую во время падения, которую сам он не мог распрямить и которая болела больше всего. Сказал, теплом дыша в самые губы:
– Живой.
Больше он ничего не помнил. И голоса не узнал.
Очнулся старшина Нелюбин в санитарной машине, среди таких же бедолаг, как и он, искромсанных, изувеченных пулями и осколками. Машина куда-то неслась и неслась, как будто в пропасть. Подпрыгивала на ухабах. Их то расшвыривало к бортам, то собирало в кучу. И кузов всякий раз отзывался немедленным эхом стонов и проклятий. Кляли водителя полуторки.
– Какая же ты сволочь! – кричал лежавший рядом со старшиной боец с перебитыми ногами. – Какой ты шофёр? Подлюга! Тебе только говно на колхозной кляче возить!
Хотел застонать и старшина Нелюбин, чтобы тоже обматерить водителя, такого грубого, бессердечного человека, совершенно не понимающего того, что везёт живых людей, которые столько натерпелись в окопах и теперь вынуждены снова, уже по его водительской вине и человеческой нечувствительности, испытывать нестерпимые боли. Но в груди заклокотало, забулькало, а под гимнастёркой снова стало мокро и липко. Видать, лёгкие пробило, подумал он и решил лежать молча. Так, может, и дотерпит до санбата, где из него вытащат пули и перевяжут как следует, чтобы кровь не вытекала при малейшем движении. Однажды за спиной в кабине они услышали крик и матюжину. Кричал, видимо, водитель:
– Не видишь?! Самолёты! Надо в лесу где-нибудь приткнуться! Под деревьями!
– Гони, тебе говорю! Тут уже недалеко осталось! – требовал женский голос.
– Пошла ты!.. Погубишь всех, дура!
– Трус! – кричала женщина, может, даже и не женщина вовсе, а девчушка, уж больно безгрешен был и отчаянно смел срывающийся голос.
– Я, может, и трус. Только людей понапрасну губить не стану. И тебя, такую бешеную дурёху, тоже.
Через мгновение машину встряхнуло так, что взрыва они не расслышали, а их всех, тяжёлых и легких, кто мог сидеть и даже стоять, сгрудило в один мычащий и стонущий забинтованный ком. Машина резко затормозила. Взрыв, другой, третий!.. Куски земли ударили по брезенту и бортам.
– Кажись, улетели, иху мать!.. – погодя засмеялся в кабине водитель и позвал кого-то подпрыгивающим от счастья голосом: – Иди, садись в кабину, Наташа Ростова! Или в штаны наделала?
– Ничего я не наделала, – ответил ему девичий голос, теперь уже тоже весёлый. – При налётах вражеской авиации, между прочим, так положено…
– Положено…. Вот в следующий раз под руку не суйся командовать, – наставлял девчушку-санитара пожилой голос водителя. – Или ты… Погоди, погоди… Да у тебя, девонька, волосы белые. Вот, поглядись в зеркало. Испугалась?
– Да! – выкрикнула девушка, пересиливая себя, и заплакала в голос.
– Ну-ну, успокойся. Улетели. Больше не прилетят, проклятые. Садись. Что ж ты так всё близко к сердцу?.. На войне так нельзя. Привыкать надо. Как-то приспосабливаться. Эх ты, господи боже мой… Ну, успокойся. Успокойся.
И они, в кузове, слушая голоса водителя и санитарки, тоже успокоились и кое-как снова расползлись по окровавленной соломе на свои места. Теперь и они, а не только та невидимая девушка-санитар, которую только что назвали Наташей Ростовой, поняли, что водитель их полуторки не такой уж и грубый, и бессердечный, но опытный и знающий своё шоферское и боевое дело человек и что он их спасёт, довезёт до места живыми. Потом, видимо, когда уже въезжали в город, старшина Нелюбин снова не удержал при себе выскользнувшую ниточку сознания – полетел в тепло и покой, где не надо было ни терпеть боли, ни бояться смерти.
И вот он лежал на хирургическом столе под яркой электрической лампой, совершенно голый, немытый и раненный в грудь четырьмя пулями калибра 7,92, выпущенными из скорострельного пулемёта МГ-34, может, пулемётчиком охраны моста, а может, из бронетранспортёра, из того самого «гроба», который появился на дороге так неожиданно и из которого спрыгнули автоматчики, в том числе и те двое, которые потом ходили по берегу и добивали последних из оставшихся в живых. Но всех убить невозможно. Невозможно. Вот и он, старшина Нелюбин, всё ещё живой. А ведь уже лежал на камнях, отходил, так что немцы и пули на него пожалели тратить.
– Танечка, шевелись же, девочка, – поторапливала медсестру Маковицкая. – Я понимаю, что третьи сутки без сна и всё такое… Сегодня, обещаю, выспитесь все. А сейчас давайте соберитесь. Иначе они перемрут в нашем коридоре. Теперь они – на нашей совести.
– Простите, Фаина Ростиславна, – тихо ответила медсестра и прикусила губу. Прикусила до крови, до острой пронзительной боли, чтобы сон сразу отскочил, утратил над ней свою власть. Так медсестра Таня делала всегда, и потому искусанные её губы были опухшими, синими, некрасивыми.
– Танечка! Что вы такое делаете! Глупое созданье. Помогайте мне, – Маковицкая держала зажимом третью пулю.
– Положите их туда. Уникальный случай. Не богатырь, но выдержал. Н-да… Если выживет, вручите их ему как награды. Три медали за отвагу и мужество. Четвёртая – сквозная. Жалко. Коллекция будет неполной. А кому-то и одной достаточно…
Пули с жутким металлическим клацаньем одна за другой падали в эмалированный сосуд, который держала медсестра.
– С этим всё. Перевязывайте. Поживее, девочки. Позовите же ещё кого-нибудь из отделения. Вдвоём вы не успеете. Яков, сходи в отделение! Давайте следующего!
Все три пули из рёбер и из-под ключиц старшины Нелюбина вынимали без наркоза. Боли он почти не чувствовал. Разве ж это боль? После той, которую он перенёс у моста, лёжа у обреза воды на камнях, и потом, в машине? Здесь его уже спасали, лечили, и надо было терпеть, помогать врачам.
Перед операцией Маковицкая сказала медсестре:
– Дай ему ремень.
– Он без сознания.
– Он в сознании. Дай ремень, а то язык откусит. Ты губы кусаешь, а он – язык. Или зубы попортит.
Старшина Нелюбин слышал каждое их слово, и солоноватый ремень прихватил и сдавил зубами так, что, казалось, никто и никогда уже не разожмёт его намертво сомкнутых челюстей. Но глаз он всё-таки не открывал, боясь, что где-нибудь рядом, за спинами врачей, увидит стерегущую его смерть. Ещё рано ему было заглядывать ей в глаза. Подождёт, косая, думал он, исступлённо сопя кровавой слюной через прикушенный ремень. Старшина слышал и слова хирурга, и медсестры, и чувствовал присутствие санитара Якова, тоже следившего за операцией и сочувственно кряхтевшего у дверей, когда из распластанного, дрожащего, как у телёнка на бойне, тела старшины вынимали пули, одну за другой, и то, как эти самые пули, уже нестрашные, цокали по дну какой-то посудины, а потом что-то неясное про медали. Он подумал, немного даже встрепенувшись, что если старший военврач сказала о трёх медалях, то значит же кроме него живы ещё двое. И всех их, троих, стало быть, и представили к справедливому награждению медалями. Разве ж они не достойны медалей? Ведь так храбро дрались все эти дни! Ах, как они дрались! Кто же ещё кроме него живой остался? Может, кто-то из сержантов? Убитыми он их не видел. А может, Зот. Ведь кинулся же он от пулемётов за кусты. И старшина хоть немного, но сумел прикрыть его… А кто ночью вернулся к нему и вынес из-под носа у немцев? Кто-то ж пришёл. Не побоялся. Кто-то ж из своих. Кто знал, где он лежит, наполовину убитый, а наполовину ещё живой. Сознание начало меркнуть, и перед глазами старшины Нелюбина поплыли смутные видения то ли бреда, то ли сна, то ли воспоминаний яви. Увидел он вдруг себя на берегу той самой речки Шани. И кто-то подходит к нему. Ростом – большой. Хороший рост – гвардейский. Сильный. Так что ему ничего не стоило подхватить старшину Нелюбина, перекинуть через плечо и понести прочь от моста, от реки, от засыпанных снегом неживых бугорков погибших товарищей. «Степан? Это ты? Спасибо, Стёпушка, родной ты мой спаситель…» – так узнал он сержанта Смирнова. И ниточка его непрочного сознания оборвалась в тот самый момент, когда девушки-санитарки перенесли его на другой стол, чтобы обработать и забинтовать раны и сделанные хирургом надрезы.
Через двое суток на третьи, ещё не все и проснулись, когда старшина Нелюбин, на которого в палате привыкли уже смотреть как на жильца на этом свете ненадёжного, очнулся. Открыл глаза, с трудом повернул голову, туда, сюда, осмотрелся и сразу сообразил, где он есть и в каком он плачевном состоянии. Однако кое-что всё же было и радостным. Например, то, что все органы и конечности, кажись, были на месте.
– Что ж это, ёктыть, я живой? – прохрипел он.
Соседняя койка скрипнула, напряглась, прислушалась. Лежавший на ней человек встал, опустил в расшлёпанные брезентовые тапки босые ноги, нагнулся над старшиной Нелюбиным: