Шлаф штунде - Иехудит Кацир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мы успели одеться и все прибрать, прежде чем бабушка с дедушкой вернулись домой. Только темно-красное пятно, расцветшее на зеленой обивке дивана, оставили на память. Засыпая, я слышала, как бабушка в гостиной бормочет в оранжевую вазу на буфете: не понимаю, я ведь купила цветы к субботе!.. А дедушка ласково утешает ее: ну, подумаешь, что за беда — у меня тоже память стала не та… Забыл вот позвонить Альфреду, чтобы не являлся сегодня к чаю.
Среди ночи я вдруг почувствовала ужасную тошноту. Я бросилась в уборную, засунула два пальца в горло, и из меня стал высыпаться песок, масса мокрого песка, наполнявшего весь рот и застревавшего между зубов, я задыхалась, отплевывалась, а меня все рвало и рвало, и вдруг вместе с песком из меня выскочило что-то еще — я глянула вниз, в унитаз, и увидела там крошечного черненького щенка, плавающего на боку, лапки растопырены, зубы оскалены в странной, жуткой ухмылке, мертвый глаз открыт и глядит на меня. Я с отвращением захлопнула крышку унитаза. Снаружи уже светало.
Я кружила между деревьев в роще, засунув руки в карманы и подбивая ногами шишки. Вот уже полчаса как вы там, наверху, закрылись в нашей комнатке. Что он может говорить тебе так долго? Я не в силах была больше ждать. Поднялась тихо-тихо, чуть-чуть приоткрыла дверь и заглянула внутрь. Вы сидели на диване, и дядя Альфред разъяснял тебе что-то, сопровождая свои слова широкими театральными жестами, — что-то такое, чего я не могла слышать. И время от времени опускал свою белую ватную руку на твое колено. Затем обвил ее вокруг твоих плеч и приблизил свое лицо, даже более розовое, чем обычно, почти малиновое, к твоему, почерневшему от бледности. Вдруг он поднял глаза и заметил меня. Тень досады промелькнула в его глазах. Я убежала вниз. Я лежала под большой сосной, как раз на том месте, где вчера мы зарыли нашу клятву, и смотрела на зеленые блестящие иглы вверху, пронзающие облака, похожие сегодня на громадную белую руку. Я ждала. Время шло, и шло, и шло… Вы не появлялись. Я вспомнила свой ночной сон, и вся покрылась гусиной кожей, как от сильного холода. Наконец-то отворилась дверь и вышел дядя Альфред, с силой вдыхая воздух и слегка покачиваясь на ступеньках. Постоял, застегнул пиджак и позвонил в парадную дверь. Бабушка открыла, сказала: здравствуй, Альфред. Он вошел в дом. Потом ты выскочил бегом, рухнул на землю возле меня, спрятал лицо на моем животе и схоронил в нем горькие рыдания. Тебя колотило как в лихорадке. Я обняла тебя крепко-крепко. Прошептала: что случилось, что он тебе сказал? Его нужно убить! — рыдал ты. Твои горячие слезы намочили мою рубашку. Я никогда не видела, чтобы ты так плакал. Но что случилось, что он сделал? — спросила я снова. Нужно убить его, нужно убить его! — твердил ты сквозь рыдания и колотил ногами по земле. Но что он тебе сделал? Он побил тебя? — взмолилась я наконец. Ты поднял ко мне пылающее мокрое лицо, по которому безудержно текло и из глаз, и из носа — ты совершенно не обращал на это внимания, — и произнес тихо: я сегодня убью его. Я посмотрела в твои распухшие покрасневшие глаза, в глубине которых разверзлись две черные бездонные пропасти, и поняла: дядя Альфред сегодня умрет.
За несколько минут был изготовлен страшный яд: растертые в пыль — с помощью двух камней — колоски, два высохших муравья, расщипанная на мелкие кусочки сосновая шишка и щенячьи желтые какашки. Все это мы смешали с сосновой смолой, чтобы отдельные части состава получше склеились. Моя роль заключалась в следующем: я предложу бабушке, что сама приготовлю сегодня чай, и подложу убийственную смесь в чашку дяди Альфреда. Я выбрала для него большую черную чашку, во-первых, для того чтобы не перепутать ее с другими, а во-вторых, потому что в черной чашке он ничего не заметит. Добавила пять ложек сахару и как следует размешала, стараясь при этом прислушиваться к разговору в гостиной, чтобы убедиться, что он не ябедничает на нас, несмотря на свое обещание. Они беседовали вполголоса, так что только обрывки фраз долетали до моих ушей: доктор Шмидт, рентгеновский снимок, легкие, диагноз, снова доктор Шмидт. Я успокоилась: они говорят о болезнях, — поставила на чайный столик на колесиках бабушкин шварцвальд-торт — особенный, двухслойный, испеченный сегодня непонятно в честь чего: может, у него день рождения? В ту минуту как я вошла, толкая перед собой столик, они враз смолкли. Дядя Альфред сказал: спасибо, и грустная улыбка затуманила его лицо. Ты тоже вошел, глаза твои уже были сухи, мы вместе встали за его креслом, в диком напряжении дожидаясь, пока он выпьет этот “чай” и тут же на месте умрет. Прежде всего он с огромным аппетитом уничтожил три куска торта. Потом шумно отхлебнул из чашки, почмокал губами и поднялся с кресла. Направил на тебя влажный взгляд и объявил: сейчас я исполню вступление к “Песне о земле” Малера. Дважды прочистил горло, сложил руки на животе и запел на немецком языке, которого мы не понимали. Голос его лился из груди свободно и торжественно, выводил невозможные трели, отважно подымался до опасных высот и качался, как эквилибрист на канате под куполом цирка, внезапно падал, и погружался в мрачные пропасти, и там боролся с судьбой, умолял, молил о пощаде, о помощи, взвивался глухим, как эхо, криком, завывал, грозил и унижался, лицо его казалось лицом погибающего, утопающего, слезы катились из глаз — из бабушкиных глаз тоже катились слезы, она-то понимала значение слов, — даже дедушка пару раз шмыгнул носом, а мы смотрели друг на друга и постепенно осознавали, что изготовленный нами яд не только отрава, но и волшебное зелье, творящее чудеса. Мы затаили дыхание в ожидании того мига, когда он рухнет на ковер, не допев своей песни, но дядя Альфред закончил выступление на громкой и долгой, бесконечной ноте, шедшей из самых глубин его существа, взмахнул руками и нечаянно задел буфет. Оранжевая ваза покачнулась, поползла по гладкой поверхности, съехала на пол и разбилась на тысячи осколков. Мир раскололся на миллиарды сверкающих точек. Дядя Альфред опустился в кресло, с трудом перевел дыхание и прошептал: извините. Бабушка сказала: неважно, поднялась и поцеловала его в щеку. Дедушка не глядел на четырехугольник ковра и не бормотал свое “браво”, а пожал ему руку, посмотрел в глаза и сказал: великолепно! замечательно! Дядя Альфред отхлебнул еще из отравленной чашки и поднялся уходить. Сказал нам: до свиданья, и похлопал тебя по животу. Мы ничего не ответили, только посмотрели на него с ненавистью, а они проводили его до двери и пожелали ему успеха, дедушка потрепал его по плечу и сказал: держись, Альфред! Дядя Альфред ответил неуверенно: да, и дверь за ним закрылась. Дедушка и бабушка некоторое время молча смотрели друг на друга, бабушка покачала головой, принесла щетку и стала сгребать в кучку осколки вазы.
Ночью я проснулась от звуков кашля и ужасного скрипучего смеха и услышала, как бабушка в кухне говорит дедушке: теперь я понимаю, что она сказала! Что она хотела мне сказать! И снова пугающий, чужой смех, не бабушкин, а какого-то страшного духа, забравшегося в нее. Я встала, чтобы подкрасться к двери и поглядеть, и увидела бабушку, сидящую за столом, с растрепанными длинными волосами, в ночной рубашке, с губами, перемазанными вишневым соком и шоколадом, в кулаке торчит нож — над развалинами двухэтажного торта дяди Альфреда, — а дедушка, в пижаме, схватил ее за руку и умоляет: хватит, ну хватит, ты уже съела больше, чем можно, а бабушка не слушает, отталкивает его, пытаясь освободить свою руку, и скрипучий голос проникшего в нее духа требует: только еще один маленький кусочек, только один ломтик, и все! Дедушка обнимает ее и плачет: не оставляй меня одного, Мина! Пожалуйста, не оставляй меня, ты знаешь, я не могу без тебя… Я повернулась и убежала оттуда к тебе в комнату. Дыхание твое было тяжелым, отрывистым. Я забралась под одеяло, обняла тебя и положила голову на подушку возле твоей головы. Подушка была мокрая.
Назавтра мы поехали с Мишей и с дедушкой и бабушкой, которая сидела впереди — коса, как всегда, туго закручена на затылке; Миша высадил их у больницы Рамбам, а нас повез дальше, на пляж Бат-Галим, Русалочий берег, мы скинули одежду и остались в купальнике и плавках, а широкоплечий могучий Миша выглядел спасателем в своей белой фуражке, не хватало только свистка. Он уселся в шезлонг на берегу, а ты с разбега ворвался в воду, окруженный дождем цветных брызг, и нырнул под волну, я побежала за тобой следом и тоже нырнула, потому что хотела чувствовать в точности то же, что чувствуешь ты, мне щипало глаза, и я нахлебалась соленой воды, а когда вернулась на берег, ты уже стоял там и отряхивал воду с волос. Мы уселись возле Миши на песок, уперлись спинами в его крепкие ноги, смотрели на море и молчали, потому что говорить было не о чем, и я попросила Мишу, чтобы он еще раз рассказал, как он играл перед королем Югославии, поскольку знала, что он очень любит про это рассказывать. Я надеялась, может, это нас как-то спасет. Он немного помолчал и вдруг сказал тихо: я не играл перед королем. Это не я играл. Это был другой мальчик. Его тоже звали Мишей, он играл лучше меня, поэтому выбрали его. На нем был костюм с золотыми пуговицами, и горн сверкал на солнце, и стяг взвился на вершину мачты, это было так прекрасно, так красиво, я никогда в жизни не забуду, и принц Павел подошел и погладил его по голове, а его мама так рыдала, что еле успели подхватить ее, чтобы она не упала. А я стоял в строю среди остальных детей и тоже плакал. Он потянул носом воздух и продолжил, словно рассказывал о самом себе: того Миши уже нету. Гитлер унес его. Всех, всех он забрал — и моих родителей, и братьев, и сестер… Только я остался — шестой ребенок, которого вообще не хотели. Папа и мама поженились очень молодые, они были двоюродные брат и сестра. Семья решила поженить их, когда маме было всего тринадцать лет, так это делалось в те времена. И каждый год у них рождался ребенок, каждый год ребенок, пока папа не сказал наконец: хватит! Но как раз тогда они поехали отдохнуть в Австрию, а когда вернулись, мама снова оказалась в положении. Вот… Он замолчал и закурил, а потом сказал вдруг без всякой связи: ваш дедушка замечательный человек, очень немного таких людей… Мы молча глядели на парня, который ловко ходил по песку на руках, и на дяденьку, который бросал в воду палку, а его громадная собака с лаем бросалась в море, быстро-быстро доплывала до палки, хватала ее в пасть и возвращалась на берег. Дяденька гладил собаку по голове. Я взяла палочку от мороженого и нарисовала на мокром песке домик, дерево и солнце, но волна стерла мой рисунок. Море потихоньку становилось все более золотым, сделалось прохладно, мы оделись и поехали забирать дедушку и бабушку, которые поджидали нас в воротах больницы с серыми осунувшимися лицами и оказались вдруг такими старенькими-старенькими.