Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник) - Януш Корчак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет более мерзостного события (приключения), чем неудачное самоубийство. Этот план должен полностью созреть, чтобы его выполнение дало абсолютную уверенность в успехе.
Если я постоянно откладывал свой план, обдуманный до последней детали, то потому, что в последний момент накатывала какая-то новая мечта, которую я не мог бросить на полпути. Мечты походили на сюжеты романов. Я им дал общий заголовок: «странные вещи».
Итак.
Я изобрел машину (разработал подробный, сложнейший механизм). Что-то вроде микроскопа. Шкала на сто единиц. Если я поверну верньер на девяносто девять, умирает все, в чем нет ни одного процента человечности. Работы было невпроворот.
Я должен был установить, сколько людей (живых существ?) всякий раз исчезает из жизни, кто займет их место и как будет выглядеть эта очищенная новая жизнь. После года размышлений (естественно, ночных) дистилляцию человечества я довел до половины. Люди теперь уже только полускоты – остальные повымерли. Доказательством мелочности моих рассуждений было то, что себя я из этого своеобразного сообщества полностью исключил. А ведь, выкручивая на максимум верньер своего «микроскопа», я мог и себя жизни лишить. И что тогда?
С некоторым стыдом признаюсь, что к этой теме я и сегодня возвращаюсь в трудные ночи.
Ночи тюремные подарили мне самые интересные главы этой повести.
В работе у меня была пара десятков таких фантазий.
Итак…
Я нашел волшебное слово. Я – диктатор мира.
Засыпал я настолько озабоченный этими проблемами, что во мне рождался бунт.
– Почему я? Чего вы от меня хотите? Есть помоложе, поумнее, чище, более подходящие для такой миссии.
Оставьте меня детям. Я не социолог. Я же все испорчу, скомпрометирую и попытку, и себя.
Для отдыха и расслабления я перебрался в детскую больницу. Город выбрасывает мне детей, как ракушки, а я – я только могу быть к ним добр. Я не спрашиваю их, надолго ли они, куда, с пользой для людей или с обидой.
«Старый доктор» дает карамельки, рассказывает сказки, отвечает на вопросы. Теплые, милые годы вдали от базара большого мира.
Иногда – книга или коллега завернут в гости, да и какой-нибудь пациент всегда требует большей заботы на протяжении нескольких лет.
Дети выздоравливают, умирают, как и бывает в больницах.
Я не мудрствовал лукаво. Не старался углубиться в тему, которая и без того была мне известна до самого дна. Поэтому первые семь лет и был таким вот скромным городским лекарем в больнице[62]. А все остальные годы меня преследует пакостное чувство, что дезертировал. Предал больного ребенка, медицину и больницу. Подхватила меня волна фальшивой амбиции: врач и ваятель детских душ. Душ. Ни больше ни меньше. (Эх, старый дурак, испаскудил ты и свою жизнь, и дело. Вот и получил по заслугам.) Пани Брауде-Хеллерова, истеричная рыбина, лентяйка с кругозором больничной санитарки[63], представляет этот важный раздел жизни, а maître d’hôtel Пшедборский[64] копается в гигиене. Вот за этим и шлялся с голодным брюхом по клиникам трех столиц Европы[65]. Лучше об этом не говорить.
***Не знаю, сколько уже накатал страниц этой своей автобиографии. Не хватает мужества перечитать, что там за багаж. И мне грозят (и все чаще будут случаться) повторы. Что хуже всего, факты и переживания могут быть – должны быть и будут – рассказаны по-разному. В мелочах.
Ничего. Это лишь доказательство того, что это были важные моменты, глубоко пережитые, к которым я возвращаюсь.
Это всего лишь доказывает, что воспоминания зависят от нашего нынешнего опыта. Вспоминая, мы бессознательно лжем. Это понятно, и я говорю это только для самого примитивного читателя.
***Частой мечтой и проектом была поездка в Китай.
Это могло случиться, даже легко.
Бедная моя четырехлетняя Юо-Я времен японской войны. Я написал ей посвящение на польском языке.
Она терпеливо учила бездарного ученика китайскому языку.
Да, пусть будут институты восточных языков. Да, профессора и лекции.
Но каждый должен провести год в такой восточной деревне и пройти вступительный курс у четырехлетки.
По-немецки меня учила говорить Эрна – Вальтер и Фрида[66] уже были слишком «старыми», слишком грамматически правильными, книжными, азбучными, школьными.
Достоевский[67] говорит, что все наши мечты сбываются с годами, но в таком извращенном виде, что мы их не узнаем. Я узнаю свою мечту из предвоенных лет.
Не я поехал в Китай – Китай приехал ко мне. Китайский голод, китайские невзгоды сирот, китайский мор детей.
Я не хочу останавливаться на этой теме. Кто описывает чужую боль, словно грабит, обжирается чужим горем, словно ему мало того, что есть.
Первые журналисты и чиновники из Америки не скрывали своего разочарования: не так, оказывается, все страшно[68]. Они искали трупы, а в сиротских приютах – живых скелетиков. Когда они посетили сиротский приют, ребята играли в войну. Бумажные фуражки и палки.
– Видимо, война их не достала, – говорили гости с усмешкой.
Теперь – да. Но аппетиты возросли, и нервы отупели, что-то наконец-то делается. И на этой и на той витрине даже игрушки, и столько конфет, от десяти грошей до целого злотого. Я своими глазами видел: пацан нахристарадничал десять грошей – и тут же купил конфеты.
– Не пишите этого, коллега, в свою газету.
Я прочел такое высказывание: ни с чем человек не мирится так легко, как с чужим несчастьем.
Когда мы шли через Остроленку в Восточную Пруссию[69], хозяйка лавчонки нас спрашивала:
– Что с нами будет, господа офицеры? Мы ж мирные жители, нам-то за что страдать? Вы – дело другое: на верную смерть идете.
***Я только один раз ездил в Харбине рикшей. Теперь, в Варшаве, долго не мог себя заставить.
Рикша живет не дольше трех лет. Сильный – лет пять.
Я не хотел к такому руку прилагать.
Сейчас я говорю:
– Нужно дать им заработать. Лучше я сяду, чем двое жирных спекулянтов, да еще с узлами.
Противный момент, когда я выбираю тех, кто посильнее и поздоровее (если я спешу). И даю на пятьдесят грошей больше, чем они просят. И тогда я получался благородным, и теперь.
***Когда лежал в одной комнате с детьми, болевшими корью[70], я закуривал сигарету и рассуждал: «Дым – откашливающее средство. Это им на пользу».
Вдохновение мне дают пять рюмок спирта пополам с горячей водой. После этого наступает роскошное чувство усталости без боли, потому что шрам не считается, ломота в ногах не считается, и даже боль и жжение в глазах не считаются.
Вдохновение дает мне сознание, что вот лежу в кровати и так буду лежать до самого утра, стало быть, двенадцать часов нормальной работы легких, сердца и мыслей после напряженного и занятого работой дня.
Во рту – вкус кислой капусты и чеснока. А еще карамельки, которую для вкуса положил в рюмку. Эпикуреец.
Ба! Две чайные ложки гущи от натурального кофе с искусственным медом.
Ароматы: аммиак (моча теперь быстро разлагается, а я не каждый день ополаскиваю ведро), запах чеснока, карбида и время от времени – моих семи соседей по комнате.
Мне хорошо, спокойно и безопасно. Вероятно, эту тишину может нарушить еще визит пани Стефы с какими-нибудь новостями или для мучительных мыслей и отчаянных решений.
А может, панна Эстерка[71] – что кто-то плачет и не может уснуть, потому что зуб болит. Или Фелек придет за письмом на завтра к этому новому чиновнику.
Вот моль пролетела, и сразу гнев, внутреннее кипение. Клопы (новые, редкие гости) и моль – последние враги, скажем, номер 5, – это уже, черт побери, тема на завтра. Я хочу в этой ночной тишине (десять часов) пробежаться мыслями по сегодняшнему дню, как я уже сказал, – напряженному и полному работы.
À propos насчет водки: последняя поллитровка из старых пайков; я не должен был ее открывать – запас на черный день. Но черт не спит – капуста, чеснок, жажда утешения и пятьдесят граммов колбасы «собачья радость». Так тихо и безопасно. Да, безопасно – я не жду ничьих визитов. Возможно, такого визита не избежать – случится как пожар, как облава, как обрушение штукатурки над головой. Но само понятие «чувство безопасности» доказывает, что сам себя я субъективно считаю жителем очень глубокого тыла. Не поймет этого тот, кто не знает фронта.
Мне хорошо, и я хочу долго писать, аж до последней капле чернил в ручке. Скажем, до часу ночи, а потом – шесть битых часов отдыха.
Хочется даже пошутить.
– Клёво, – сказал не совсем трезвый министр[72], причем не совсем вовремя, потому как тут и там по деревням от голода бушевал тиф, а график смертей от туберкулеза головокружительно выстрелил вверх.
Потом его дразнили политические противники в независимой прессе (Господи, помилуй!).
«Клёво» – говорю и я, и мне хочется быть веселым.
Веселое воспоминание: теперь пятьдесят граммов колбасы «собачья радость» стоит злотый и двадцать грошей, тогда было дешевле – только восемьдесят грошей (хлеб – чуть дороже).