Похищение - Валерий Генкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем более Лааксо, он же Шибанов, он же Спирос Луис, в этой должности вроде бы временно. Раньше, видимо, был хроноскопистом или ксеноэтнографом, а теперь вот хочет идти в палеоботаники. Так что будем считать это дело улаженным.
Вторая заноза связана с велосипедом. Напрашивается крохотное велоотступление. Удивительное создание – велосипед. Сродни самолету. С похожими судьбами по сю пору, но с различными – в будущем. Они начинали в одно время – воздушный змей с мотором и разноколесный уродец. Понемногу оба менялись, но вполне еще ладили в послевоенные дачные дни. Везешь кого-нибудь на раме, виляя рулем. Сверху гул. Ты спускаешь одну ногу на землю.
Кто-нибудь похожий на белобрысую тонконогую Марью Лааксо слезает и стоит рядом. И мы смотрим в небо, следя за далеким трескучим насекомым. Оно летит неторопливо – из-за великости расстояния – и долго показывает серое брюшко. Это позже самолеты превратятся в холодные ревущие стрелы, уже ненаблюдаемые с велосипедного седла. А потом вымрут – пропавшее звено между воздушным змеем и ракетой. Змей останется примерять маски – то дельтаплана, то птеролета. Ракеты разрежут на железные бочки и будут держать в них солидол и капусту. А велосипед, сменив нудный бег и жеманную аэробику, спасет человечество от мышечной вялости. На нем будут ездить по-прежнему, и не только почтальоны.
Видишь, Андрис уже остановился, Марья соскочила с рамы, и они, запрокинув головы, что-то напряженно ищут в опустевшем высоком небе. Впрочем, это было вчера утром. Сейчас сумерки. Лааксо садится в лодку, оснащенный для вечерней рыбалки. Марья отправляется гулять с рыжим английским кокером по кличке Никси.
А Велько и Андрис открывают тяжелый бурый переплет с позеленевшими завитушками. Так начинается
глава вторая
Нет, решительно не могу приступить к дальнейшему повествованию, не открыв тебе прежде озабоченности, одолевшей меня при мысли о том, каково нашим героям-вегетарианцам читать эти мясоедные ужасы. У них, поди, в связи со всеобщим благоденствием и по рекомендации нашего прославленного кукольника нежные души с детства защищены от всего страшного. А что есть страшнее смерти, смерти насильственной? Я думаю, в тамошних изданиях волку не вспарывают брюхо, а если и совершают такую операцию для извлечения бабушки и внучки, то непременно под наркозом с последующим зашиванием и залечиванием. Со школьниками немало хлопот. Их ведь нужно питать классиками, иначе прервется культурный процесс. Ну, скажем, с Тургеневым все в порядке. Выкинуть абзац, где он сообщает, как весело было ему смотреть на подстреленных кургузых уток, тяжко шлепавшихся об воду,- и практически все. Но сколько возни с Гоголем! Куда девать запорожцев, молодцевато побросавших в Днепр все еврейское население Сечи? Евреи утонули, смешно дрыгая ногами, а веселые хлопцы отправились гулять по Польше, жечь алтари с прильнувшими к ним светлолицыми плмеиками, поднимать на копья младенцев.
Все эти безобразия, искажающие героический оорач Тараса, придется убрать…
Итак, Андрис и Велько сидят за книгой, и могучее воображение режиссера начинает работать.
Кто мог бы, даже вольными словами,
Поведать, сколько б он ни повторял,
Всю кровь и раны, виденные нами?
Данте
– Ты представляешь этот зал – тесный и безграничный одновременно? – сказал Андрис, подняв глаза от страницы.- Толкутся судейские – секретари, адвокаты, присяжные, прокуроры, стражники, судьи, повытчики, барристеры, стряпчие, атторнеи… Может быть, они поют?
– Секретаришко,- подхватывает Велько,- тоненько выводит, со слово-ер-сами. Красавец адвокат, борода холеная,- бархатистым баритоном…
– А вот прокурор, похожий на сову с тайной печалью во взоре, унылым речитативом перечисляет приобщенные к делу вешдоки: топоры, плахи, виселицы, винтовки, наганы, яды, доносы…
Костры.
Кресты.
Крематории.
В соседнем помещении, тоже немалом, подсудимые толпятся у бака с водой, пьют из прикованной цепью кружки, вытирая усы, сидят на полу и лавках (кто побойчее, ухватил место), выпрашивают покурить у конвоира и галдят, галдят…
– Вы здесь не стояли,- говорит Ирод Великий Наполеону Бонапарту.- И вообще, отдайте кружку.
Наполеон рассеянно отходит. Он задумчив. Он шлифует в уме защитительную речь. Составляет мысленно список свидетелей. Нет той жертвы, которую он ни принес бы Франции, ее свободе, миру и процветанию. Разве не французский народ благословил его на кровавый и славный путь? Кто был в той толпе, что ревела у стен Елисейского дворца душной июньской ночью пятнадцатого года: "Не нужно отречения! Да здравствует император!" Лишь одна подробность, засевшая в фантастической памяти Наполеона, не давала ему покоя, когда он брезгливо протягивал оловянную кружку толстому, дурно пахнущему царьку. Те четыре тысячи турок, сдавшихся в Яффе. Им обещали жизнь, и они сложили оружие.
Три дня сидели пленные в сараях. На четвертый он велел их расстрелять. Все четыре тысячи. Турок выводили на берег партиями по сто.
И так сорок раз. Два офицера, командовавшие расстрелом, бились в истерике.
Наполеон снял шляпу, отер пот. Ведь будет очная ставка. Надо посоветоваться с Цезарем, как себя держать. Найти его. Один из немногих приличных людей в этом сборище. Цезарь. Император снова надел шляпу, заложил руку за борт гвардейского егерского мундира и решительно зашагал на поиски учителя, едва не боднув верзилу в старомодной треуголке и пыльных сапогах, который грыз ногти, топорщил кошачьи усы и сверкал белками.
Усатый верзила, видимо, тоже был озабочен воспоминанием, крохотным пятнышком, вкравшимся в блистательную череду славных дел. Может быть, вспомнил он, что проведением благотворных для государства реформ истребил пятую часть своих подданных?
Нет, то было во славу отечества. Другая мысль смущала. В Трубецком бастионе Петропавловской крепости прочли царевичу приговор – повинен смерти. Наутро, уже приговоренного, велел он царевича пытать, дабы всю истину допрежь смерти открыл. И только после пыток послал к сыну четверых близких людей – задушить.
"Прими удел свой, яко же подобает мужу царской крови",- говорили они. Но не слушал царевич, а плакал.
Петр шляпу снимать не стал – покрепче корсиканца. Но посоветоваться тоже был не прочь. "Кто тут из нашего брата, из царей, своих детей убивал?" – напряг он память. Взгляд натолкнулся на группку незатейливо, почти одинаково одетых людей, сбившихся в кучу, поймал на мгновение глаза одного, второго – и метнулся в сторону. Такая жуткая мертвечина стыла за стеклами очков и пенсне, прикрывавших эти уныло схожие одутловато-усатые лица, что венценосный сыноубийца содрогнулся, свернул в сторону и пошел искать репинского старика с горящим взором.
А мертвые взгляды из-за стекол в надежде и страхе стремились к одной точке. Там, один среди базара и гомона, стоял он – их вожак, их пахан, их отец, их кумир. Сейчас оживет его хрупкая сутуловатая фигура с неловко висящей левой рукой, мудрая улыбка осветит бесстрастное лицо, и остро отточенный красный карандаш, зажатый в красивых, немужских пальцах, наложит окончательную резолюцию на это нелепое судилище: "Запретить. Виновных – наказать".
– Стоп! – сказал Велько.- Их череда бесконечна. Но разве не наказаны они уже – смертью и проклятием потомков? Принужден был заколоться Нерон. Зарезали Калигулу. Рак не то мышьяк съел Наполеона. Отравился Николай I. Сделал свое дело Брут. Часто ли тираны умирали в преклонном возрасте "при нотариусе и враче"?
– Были, были такие. Возьми хотя бы этого пахана с красным карандашом. Самый крупный в истории изувер, а, говорят, умер стариком и вполне самостоятельно.
– Пусть так, а терзания совести? Ну хоть раз?
– О чем ты, Велько!
– Да и чем их накажешь, кроме самого примитивного ада?
– Не знаю, какой ад ты называешь примитивным. Единственную мне знакомую разновидность я полагаю совершенно неудовлетворительной. Категорически заявляю: мы не можем полагаться на этот институт – нет в нем справедливости. Суди сам.- Андрис снял с этажерки потрепанный том и заговорил с жаром, временами сверяясь с книгой: – Круг первый. Никаких пыток. Умеренный комфорт и какое-никакое озеленение. Однако же атмосфера мрака и безысходности. Снизу – вопли истязаемых, зловонные испарения.
Кто же населяет сию юдоль безбольной скорби? Да цвет человечества! Мудрецы – Аристотель и Демокрит, Диоген и Анаксагор. Поэты – Гомер и Гораций, Овидий и Орфей. Целители – Гален и Гиппократ. И множество других достойнейших людей, лишь тем и виноватых, что жили до Христа. Что правда, то правда, он, Иисус, оттуда кое-кого выручил. Вывел, кажется, Ноя, Авраама с родственниками. Но эта полумера лишь усугубляет несправедливость по отношению к широким массам добродетельных язычников.