Смерч - Галина Иосифовна Серебрякова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, когда я погрузилась в полное бездумье, — краткий отдых отчаяния, — раздался телефонный звонок. Я отвыкла от такого звука. Мы были погружены в одиночество, в тишину. Отверженные, мы дрожали, заслышав смех ребят, громкие голоса людей.
— Галина Иосифовна? — спросил незнакомый голос по телефону. — Говорит Агранов. Вы ведь писали Сталину и Ежову? Мне поручили поговорить с вами. Сегодня в десять вечера выходите на угол Спасо-Песковской площадки и Трубниковского переулка. Увидите машину. Подойдите к шоферу и скажите, что вы — Семенова. Там, куда вас доставят, вы тоже Семенова. Понятно?
Так во тьму, где я существовала без сна и почти без пищи, прорвался тусклый свет.
В назначенный час я подошла к поджидающему меня автомобилю и назвалась Семеновой. Шофер, не говоря ни слова, распахнул дверцу. Мы приехали на Лубянку и остановились у одного из подъездов в переулке. Меня ждали. Лифт поднялся высоко. Казалось, события развертываются стремительно, но… в приемной я просидела в ожидании целых пять часов, и лишь поздней ночью секретарь подозвал меня к одному из трех шкафов у стены. Я вошла внутрь и очутилась в огромной, ярко освещенной комнате. За столом, уставленным вазами с пирожными и фруктами, сидели Агранов и Ягода. Оба они нарочно приветливо улыбались. Я подошла к ним и села в мягкое кресло. Агранов с притворной заботой начал расспрашивать меня о моей жизни. В этот день в «Известиях» и «Литературной газете» снова клеветали, обвиняли меня в чудовищных преступлениях.
— Мы хотим вас спасти от страшной катастрофы, которая неизбежна. Вы молоды, даровиты, — он начал расхваливать меня, чтобы подчеркнуть, как много я теряю и как удачлива могла бы быть моя жизнь, если бы…
— Что я должна сделать? — прервала я.
— Все рассказать.
— Но в том, что я расскажу, нет и признака чьей-либо вины, иначе я давно бы сообщила об этом партии. Люди, меня окружавшие, были всегда и на словах, и в поступках людьми советскими, партийными.
— Вас обманывали.
— Кто знает, может, оно так и было. Но я этого не замечала. Что могла я знать, живя в замкнутой литературной среде, занятая работой над книгами?
— Расскажите все о себе, о жизни вашей семьи.
Четыре часа я говорила. Иногда Ягода или Агранов прерывали меня, щеголяя знанием деталей, которые я упустила. Очевидно, давно уже дом наш был под тщательным наблюдением. Тем лучше — ведь жизнь моя и моих близких опровергала любые подозрения.
На рассвете меня отпустили. Все повторилось на второй и на третий вечер.
— И тем не менее, — сказал на третью ночь Агранов, — вы говорите неправду, вы скрываете главное.
— Нет и нет! — вскричала я. Силы мои были уже на исходе. Ежедневно в десять часов машина отвозила меня на Лубянку. В два или три часа ночи, после изнурительного ожидания, меня впускали через дверь в шкафу в огромный кабинет. Лишь в пять-шесть утра, окончательно вымотанная перекрестным допросом, подслащенным шоколадом и фруктами, к которым я, впрочем, не прикасалась, меня отвозили домой.
— Вы лжете! — кричал мне Агранов.
— Выдумка! — вторил Ягода.
В этот раз дверь отворилась, и вошел секретарь ЦК Ежов. Его крошечный рост и лицо старого карлика ужаснули меня.
— Все еще не хочет помочь нам? — спросил он, улыбаясь, отчего все лицо его еще больше исказилось и сморщилось.
— Так вот, подведем итог, — продолжал Агранов. — Самого главного вы нам так и не сказали. В декабре 1934 года, после убийства Кирова, вы проходили по коридору своей квартиры и остановились у дверей кабинета мужа. Вы услышали, как ваш отец…
— Но позвольте, — закричала я, — отца в это время не было в Москве, и он за всю зиму ни разу, слышите, ни разу не был у нас!..
— Не прерывайте меня, вспомните все и подтвердите. Ваш отец говорил: «Мы убрали Кирова, теперь пора приняться за Сталина».
— Ложь! — вне себя от возмущения, повторила я. — Понимаю, вы, вероятно, хотите проверить, не лгу ли, можно ли мне верить. Но вы же знаете, этого никогда не было.
Шесть глаз смотрели на меня требующим, прокалывающим взглядом.
— Нет и нет, этого не было. Я коммунистка и никогда, слышали вы, никогда не подтвержу лжи. Лучше смерть.
— Поймите, — сказал Ежов мягко. — Мы хотим сохранить вас как писателя. Вы ведь стоите на краю бездны. Дайте правдивые показания, и вас не арестуют. Через несколько месяцев мы восстановим вас в партии и вернем в литературу. Вы снова выйдете замуж, будете счастливы. Ваши дети вырастут в человеческих условиях.
Я продолжала упорно настаивать на правде, которой они не хотели.
— Подумайте до завтра.
Меня отпустили в шесть часов утра.
В эти же дни от мужа принесли письмо. Раскрыв сложенную вчетверо бумажку, я сначала отдала ее назад, уверенная, что почерка этого никогда ранее не видела. Детский почерк, совершенно мне незнакомый. И, однако, это писал он. Ах, эти буквы! Помню только начало записки: «Галя, я не вернусь. Ты должна подумать, как построить отныне свою жизнь». Я прочла написанное три раза и поняла, что со мной прощались навсегда. Сотрудник НКВД потребовал моей подписи на обороте записки под словом «читала» и увез ее с собой.
После ночных допросов, возвращаясь домой физически и душевно разбитой, я спешила скорее рассказать матери обо всем происшедшем в огромном и безликом кабинете на одном и? верхних этажей Лубянки.
В ответ мама сказала мне твердо:
— Лучше смерть, чем ложь. У них дьявольский план. Они хотят сделать из тебя подкупленную убийцу. Но как можно жить, предав собственную душу, лжесвидетельствуя? Нет, нет и нет!
Я вспомнила тогда слова Гюго: «Все можно потерять на свете, но нельзя потерять самого себя».
Мама, поседевшая от горя, гладила мою голову и повторяла:
— Ложь — тина, она засосет и погубит. Смерть в конце концов не самое худшее в жизни.
И, прижимаясь к маминой, стареющей, чуть дряблой, любимой руке, я отвечала:
— Смерть ведь бывает и спасением.
— Все, что угодно, но не клеветать на других и на себя!
Во имя правды мать моя готова была всегда пожертвовать не только своей жизнью, но и беззаветно любимой единственной дочерью и с детства внушала мне, что ложь — порождение трусости, подлости и предательства.
На четвертый вечер я уложила в чемоданчик немного белья, кусок мыла и зубную щетку и молча,