Зыбь - Федор Крюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никого…
Терпуг вышел из тени, подошел к воротам с гумна на передний двор, посмотрел. На самой средине двора лежал бык, жевал жвачку, медленно и обстоятельно. И слышно было скотину рядом на базу. Где-то в черной тени, под сараем, вздохнула корова, а подальше хрястели ясли, о которые чесался, верно, молодой бугаишка. На белой стене куреня четко рисовалась переломленная тень журавца. Жидкий блеск мигал на окошках, не закрытых ставнями, над новой соломенной крышей вилась как будто золотая пыль.
«Пожалуй, прошла… Да, прошла! Не успел… Спешил лишь. Бросил улицу. И все зря… пропал заряд…»
Он без стуку приотворил ворота и вышел на передний двор. Но сейчас же почувствовал, что тут-то и есть самый страх. Бык перестал жевать и с удивлением обернул голову к нему. Кто-то стукнул щеколдой у соседей, несомненно пошевелился кто-то в вишневом кусту, в палисаднике. Невольно обернулся и прикинул взглядом, куда бежать — в случае, если вдруг выскочит из чулана свекор Ульяны — Савелий Губан.
Пригнулся, чтобы с улицы не было видно. Измерил еще раз глазами двор: далеко все-таки бежать до окон, и плетень от улицы низок, все видно. Не разгибаясь, зашагал большими шагами, по-журавлиному. На белой стене куреня, рядом с длинным изломом колодезного шеста, смешно запрыгала уродливо согнувшаяся тень. И в вишневом кусту прошипел беззвучный смех…
Перевел дух лишь под самым окном. Сердце колотилось так, как будто коваль Лобода гвоздил молотком по наковальне. Даже качало всего взад и вперед.
Осторожно стукнул пальцем в окно — раз, и другой, и третий. Плохо замазанный, шатавшийся глазок откликнулся кротким, дребезжащим звуком и смолк. Размеренно, четко и вдумчиво, — точь-в-точь как миссионер на собеседовании со старообрядцами, — звенел сверчок. Остановится, прислушается, словно ждет возражений, но, равнодушно позевывая, молчат бородатые слушатели и пристально смотрят в его розовую лысину. Хитрой загадкой звучит тишина. И опять ровно журчит, опять звенит о преданиях, о том, как первый Адам был частицей церкви и искусился, а о второго Адама искушение сломало рога.
И никаких других звуков вблизи, кроме этого монотонного чиликанья. Только где-то в высоте широким взмахом разрезал тишину шипящий шум крыльев, с мерным, частым плеском и пересвистом. Кулики, должно быть, или утки.
Еще попробовал постучать. Ни звука в ответ. Лишь стук сердца отдается в ушах…
Но где-то близко, на улице, сейчас как будто за куренем, вдруг раздался веселый, громкий говор, смех.
— Погоди, — звонко смеялся женский голос, — еще с годок поживешь без мужа, научишься одна на баз выходить.
Терпуг вдруг с ужасом, со всей отчетливостью представил, что сейчас непременно откроют его тут, под окном, у белой стены, так ярко освещенной месяцем. Вскочил и гигантскими прыжками запрыгал через двор к чулану.
Бык, разглядевший его у окна спокойно-любопытствующим взглядом и поленившийся встать, когда он в первый раз крался через двор, теперь вдруг испуганно вскочил, отбежал в сторону и сердито пыхнул ноздрями.
Где-то близко, но не на соседнем дворе, стукнула металлическим звуком щеколда, с коротким дребезгом открылась и снова захлопнулась дверь, проглотивши веселый говор. Но явственно слышны были легкие, торопливые шаги. Вот калитка скрипнула… Она?..
Терпуг высунулся из тени, кашлянул, но так тихо и робко, что и сам не слышал. По тому, как Ульяна остановилась в калитке, оглянулась на улицу, он решил, что она, если и не услышала его робкого сигнала, — все-таки чувствует его присутствие здесь, догадывается и ждет.
Он вышел совсем на свет, снял фуражку и, когда Ульяна обернула голову в его сторону, молча махнул ей рукой.
Идет… Весь задрожал от радостного волнения: увидела, идет…
Но она круто повернула к крыльцу. И сейчас же звякнула щеколда, черным зевом зевнула дверь и захлопнулась.
Это было так неожиданно, конфузно и так обидно… Даже лихорадка перестала бить его. Сразу охватило глубокое спокойствие разочарования.
— Сволочь!.. — проговорил Терпуг с негодованием.
Сердито открыл ворота на гумно и нарочно, из мести, не затворил их: пусть бык залезет на сенник и нашкодит. Лег на прикладок соломы и застонал от досады. Почему ушла? Ведь узнала, видела!.. И ни слова…
Неровно обрезанный месяц висел как раз над гумном и обливал его твердым, отчетливым светом. Глухой гомон чуть-чуть доносился с далекой улицы, на которой был кулачный бой. А еще дальше, где-то на краю станицы, песня слышалась. Бас точно читал протяжно, нараспев, медленно, спокойно, важно, а в конце тонкой-тонкой струёй звенел в воздухе и тихо угасал подголосок. Опять кто-то брел по воде за садом, осторожно чмокал, плескал мерно и шуршал в городьбе. Мелькнул огонек в двух окошках. Через минуту погас.
«Легла… — враждебно подумал Терпуг. — Погоди… ты у меня не будешь ломаться в поясу!..»
Он не совсем ясно представлял, что сделать с Ульяной, но был уверен, что существуют меры, приводящие в послушание молодых баб.
Встал. Долго стоял, раздумывал, колебался: уйти ли, примирившись с неудачей, или — куда ни шло! — попытаться еще раз?.. Наконец, решительно тряхнул головой и пошел к куреню. Шел прямо, не пригибаясь и не стараясь укрыться. У окна все-таки присел, оробел. И достучал осторожно, тихонько, с расчетом… Как будто скрипнула половица. Почудились осторожные шаги босых ног и взволнованное дыхание за окном. Неясным пятном мелькнуло что-то и исчезло…
Подождал. Ни одного звука. Даже сверчок смолк. Так стало досадно, что не выдержал, стукнул с размаху кулаком в стену. Удар прозвучал коротко и глухо. Посыпалась мелкими крошками глиняная обмазка. И стало вдруг страшно: а ну-ка Савелий услыхал?..
И снова широкими прыжками он перелетел через двор на гумно.
Он не слышал, как стукнула щеколда и отворилась дверь, но увидел на крыльце беззвучный, легкий, как тень, силуэт. Она? Несколько мгновений силуэт был неподвижен.
Потом побежал, — не к гумну, а к калитке, — слышен был плещущий шум юбки. Она!.. Поглядела по улице — направо и налево — и бегом понеслась на гумно.
— Никиша, ты?.. Ну, зачем это?..
Из-под темного, большого платка, накинутого на голову, взволнованно и выжидательно глядело на него побледневшее лицо ее, все трепетавшее неуловимым трепетом. Часто подымалась грудь, и вздрагивал круглый вырез рубахи у белой шеи, четко отделявшейся от темного загара лица.
Он взял ее за руки. Сжал, свернул в трубочки похолодавшие ладони ее с тонкими, худыми пальцами. Зубы ее судорожно стучали, а глаза глядели снизу вверх — вопросительно и покорно.
Хотелось ему сказать ей что-нибудь ласковое, от сердца идущее, но он конфузился нежных, любовных слов. Молчал и с застенчивой улыбкой глядел в ее глаза… Потом, молча, обнял ее, сжал, поднял… И когда чуть слышный стон или вздох томительного счастья, радостной беззащитности, покорности коснулся его слуха, он прижался долгим поцелуем к ее трепещущим, влажно-горячим губам…
…Пора было уходить, а она не отпускала. Казалось, забыла всякий страх, осторожность, смеялась, обнимала его и говорила без умолку. Диковинную, непобедимую слабость чувствовал Терпуг во всем теле, сладкую лень, тихий смех счастья и радостного удовлетворения. Было так хорошо лежать неподвижно на соломе, положив ладони под голову, глядеть вверх, в стеклисто-прозрачное глубокое небо, на смешно обрезанный месяц и белые, крохотные, редкие звездочки, слушать торопливый, сбивчивый полушепот над собой и видеть близко склоняющееся лицо молодой женщины.
— Житье мое, Никиша, — похвалиться нечем… Веку мало, а за горем в соседи не ходила, своего много…
— Свекровь? — лениво спросил Терпуг.
— Свекровь бы ничего — свекор, будь он проклят, лютой, как тигра… Бьет, туды его милость! Вот погляди-ка…
Она быстрым движением расстегнула и спустила рубаху с левого плеча. Голое молодое тело, свежее и крепкое, молочно-белое при Лунном свете, небольшие, упругие груды с темными сосками, блеснувшие перед ним бесстыдно-соблазнительной красотой, смутили вдруг его своей неожиданной откровенностью. Он мельком, конфузливо взглянул на два темных пятна на левом боку и сейчас же отвел глаза.
— Вот сукин сын! — снисходительно-сочувствующим тоном проговорил он после значительной паузы. — За что же?..
— За что! Сватается… а я отшила…
— Лезет?
— А то!..
Мгновенной искрой вспыхнула злоба.
— Ну, я ему, черту старому! — вскочивши на колени и стиснув зубы, прошипел Терпуг сдавленным, негодующим голосом. — Лишь бы попался в тесном месте — я ему сопатку починю!.. А ведь какой блажен муж на вид! — злобно усмехнулся он. — Поглядеть со стороны — Мельхиседек — патриарх! Подумаешь… Ан на дело выходит — снохач!.. Сказано, правда: богатому хорошо воровать, а старому… Не подумает никто. Не то, что про нашего брата…