Интервью и беседы с Львом Толстым - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Резвые, сытые лошадки, погромыхивая бубенцами, весело неслись с холма на холм, между жнивьем и свежих озимей, по которым паслись овцы и скот. - Что это за поселок? - спросил я на пути возницу. - Кочаки. - Помещичий? - Купцы. - А та, вон, вдали, деревня, на взгорье? чей дом за лесом, с зеленою крышей? - Ясная Поляна... дом графа Льва Николаевича. Тарантас, свернув с шоссе, понесся большою дорогой.
Скажу несколько слов о моей первой встрече с графом Л. Н. Толстым. Я с ним познакомился в Петербурге, в конце пятидесятых годов, в семействе одного известного скульптора-художника (*3*). Тогда автор "Севастопольских рассказов" только что приехал в Петербург и был молодым и статным артиллерийским офицером. Его очень схожий портрет того времени помещен в известной фотографической группе Левицкого, где вместе с ним изображены Тургенев, Гончаров, Григорович, Островский и Дружинин. Граф Л. Н. Толстой, как теперь помню, вошел тогда в гостиную хозяйки дома во время чтения вслух нового произведения Герцена. Тихо став за креслом чтеца и дождавшись конца чтения, он сперва мягко и сдержанно, а потом с такою горячностью и смелостью напал на Герцена и на общее тогдашнее увлечение его сочинениями и говорил с такою искренностью и доказательностью, что в этом семействе впоследствии я уже не встречал изданий Герцена (*4*). Надо вспомнить, что это суждение было высказано задолго до поры, когда русское общество, а под конец и сам Герцен, разочаровались во многом, чему тогда так от души поклонялись. Припоминается мне и другой случай разногласия графа Л. Н. Толстого с признанными авторитетами былого времени, где он опять явился победителем. Это было лет десять спустя. В конце шестидесятых годов, сперва в отрывках - в "Русском вестнике", потом отдельным, полным изданием, вышел в свет знаменитый роман графа Л. Н. Толстого "Война и мир". Вскоре затем в "Военном Сборнике" явился разбор этого произведения А. С. Норова, под заглавием: "Война и мир, 1805-1812 гг., с исторической точки зрения и по воспоминаниям современника". Приехав с юга в Петербург, я осенью 1868 года навестил в Павловске А. С. Норова, при котором, незадолго перед тем, я служил в качестве его секретаря. Он прочел мне свой отзыв о романе графа Л. Н. Толстого. Увлеченный достоинствами романа, я с досадою слушал разбор А. С. Норова и спорил с ним чуть не за каждое его замечание. На мои возражения Норов отвечал одно: "Я сам был участником Бородинской битвы и близким очевидцем картин, так неверно изображенных графом Толстым, и переубедить меня в том, что я доказываю, никто не в силах. Оставшийся в живых свидетель Отечественной войны, я без оскорбленного патриотического чувства не мог дочитать этого романа, имеющего претензию быть историческим". На это я ответил Норову, что не всегда отдельные участники и очевидцы крупных исторических событий передают их вернее позднейших исследователей, хотя бы и романистов, получающих доступ к более всесторонним и разнообразным источникам, и что, между прочим, художественная правда произведения графа Толстого вовсе не зависит только от того, стояла ли именно такая-то колонна, во время описанного им боя, направо или налево от полководца и проч. и проч. Более всего Норов нападал на одно место в романе. - Граф Толстой, - говорил он мне, - рассказывает, как князь Кутузов, принимая в Цареве-Займище армию, более был занят чтением романа Жанлис "Les chevaliers du Cygne" (*), чем докладом дежурного генерала. И есть ли какое вероятие, чтобы Кутузов, видя перед собою все армии Наполеона и готовясь принять решительный, ужасный с ним бой, имел время не только читать роман Жанлис, но и думать о нем?
(* "Рыцари лебедя" (фр.). *)
Но что же тут невозможного? - возразил я критику, - быть может, это был расчет со стороны Кутузова, чтобы видимым своим спокойствием ободрить окружающих. Да притом так свойственно всякому человеку стремление, подчас чем-либо совершенно посторонним, чтением книги или не идущим к делу разговором, успокоить потрясенные свои чувства и, через это внешнее отвлечение, хотя бы на миг оторваться от тяжелой и роковой действительности. Я приводил Норову примеры из жизни великих людей: Цезаря, Петра I, Александра Македонского и других. При этом я ему напомнил, что Александр Македонский в персидском походе не расставался с Гомером и, среди столкновений с азиатскими кочевниками, переписывался с своими друзьями в Греции, прося их о высылке ему произведений греческих драматургов. Наконец, указывая Норову на описание последних дней приговоренных к смертной казни, я просил его вспомнить, что иные из них, за несколько часов до неминуемой смерти, искали беседы с тюремщиками о театре и других новостях дня или с увлечением читали своих любимых поэтов. - Все это так, мой милый, все это могло случиться, но с другими людьми и в иные времена! - возражал мне Норов. - Мы же в двенадцатом году не были искателями приключений, вроде Цезаря или македонского героя, а тем паче производителями пышных, шарлатанских эффектов, наподобие гильотинированных во время французской революции клубистов. До Бородина, под Бородиным и после него мы все, от Кутузова до последнего подпоручика артиллерии, каким был я, горели одним высоким и священным огнем любви к отечеству и, вопреки графу Льву Толстому, смотрели на свое призвание, как на некое священнодействие. И я не знаю, как посмотрели бы товарищи на того из нас, кто бы в числе своих вещей дерзнул тогда иметь книгу для легкого чтения, да еще французскую, вроде романов Жанлис. А. С. Норов, через два месяца после напечатания своего отзыва о романе гр. Толстого, скончался. В январе 1869 года, после его похорон, мне было поручено составить для одной газеты его некролог. Каково же было мое удивление, когда, собирая источники для некролога, я в семействе В. П. Поливанова, родного племянника покойного, случайно увидел крошечную книжку из библиотеки Норова "Похождения Родерика Рандома" ("Aventures de Roderik Random, 1784") (*5*) и на ее внутренней обертке прочел следующую собственноручную надпись А. С. Норова: "Читал в Москве, раненый и взятый в плен французами, в сентябре 1812 г." ("Lu a Moscou, blesse et fait prisonnier du guerre chez les francais, au mois du septembre, 1812"). To, что было с подпоручиком артиллерии в сентябре 1812 года, забылось через сорок шесть лет престарелым сановником, в сентябре 1868 года, так как не подходило под понятие, невольно составленное им, с течением времени, о временах двенадцатого года. Нельзя, разумеется, утверждать, что роман о Родерике Рандоме Норов держал под подушкой у Царева-Займища, где Кутузов читал роман Жанлис. Но нельзя отвергать и предположения, что Норов мог читать роман о Рандоме даже под самым Бородиным, как впоследствии раненый он дочитал его, во время занятия Москвы французами, в голицынской больнице, из окон которой он, по его же словам, с таким искренним презрением смотрел потом воочию на уходившего из Москвы Наполеона. Это обстоятельство я тогда же подробно записал и сообщил графу Л. Н. Толстому.
Тарантас, миновав поселок Ясной Поляны, повернул между двух кирпичных сторожевых башенок влево и въехал в широкую аллею из красивых развесистых берез. На взгорье, в конце аллеи, обрисовалась графская усадьба. Каменный в два этажа яснополянский дом, в котором теперь граф Л. Н. Толстой живет почти безвыездно уже около двадцати пяти лет (с 1861 г.), переделан им из отцовского флигеля. Большой же отцовский дом, в котором родился автор "Войны и мира" (в 1828 г.), был им сломан. Место, где стоял этот старый дом, левее и невдали от нового. Оно заросло липами, обозначаясь в их гущине остатком нескольких камней былого фундамента. Здесь под липами стоят простые скамьи и стол, за которыми в летнее время семья графа собирается к обеду и чаю. Колокол, прицепленный к стволу старого вяза, созывает сюда, под липы, из дома и сада, членов графской семьи. У этого вяза обыкновенно, между прочим, собираются яснополянские и, другие окрестные жители, имеющие надобность переговорить с графом о своих деревенских нуждах. Он выходит сюда и охотно беседует с ними, помогая им словом и делом. Не все, однако, соседи умеют, как слышно, ценить внимание и щедрость графа. Он невдали от своего двора, лет пятнадцать назад, посадил целую рощицу молодых елок. Елки поднялись, почти в два человеческих роста, и немало утешали своего насадителя. Недавно граф вздумал пройти в поле, полюбоваться елками, и возвратился оттуда сильно огорченный: более десятка его любимых, красивых елок оказались безжалостно вырубленными под корень и увезенными из рощи. Он досадовал и на происшествие, и на свое неудовольствие. "Опять вернулось мое былое, старое чувство, досада за такую потерю" - говорил он и, узнав, что, по домашним разведкам, виновником дела оказался домашний вор, тайно свезший елки, под праздник, в город. Просил об одном - чтобы этот случай не был доведен до сведения графини, его жены.
Тарантас, обогнув левый угол дома, остановился у небольшого крыльца, ведущего в сени нижнего этажа. Не успел я здесь, внизу, войти в переднюю, в нее отворилась дверь из смежного графского кабинета, и на ее пороге показался граф Лев Николаевич. После первых приветствий он ввел меня в свой кабинет. Давно не видя графа, я тем не менее сразу узнал его - по живым ласково-задумчивым глазам и по всей его сильной и своеобразной фигуре, так художественно схоже изображенной на известном портрете Ив. Н. Крамского. Помню, как на Парижской всемирной выставке, восемь лет назад, в отделе русской живописи, все любовались этим портретом, где граф Л. Н. Толстой написан с длинною темно-русою бородой и в темной, суконной рабочей блузе. С такою же бородой и в такой же точно блузе я увидел графа и теперь. Ему в настоящее время пятьдесят семь лет, но никто, несмотря на седину, проступившую в его окладистой, красивой бороде, не дал бы ему этих годов. Лицо графа свежо; его движения и походка живы, голос и речь звучат юношеским жаром. При входе в яснополянский дом невольно вспоминаются всем известные картины "Детства" и "Отрочества" его владельца: его покойная мать, в голубой косыночке, живший здесь когда-то его учитель Карл Иванович, с хлопушкой на мух, дворецкий Фока, ключница Наталья Саввишна и ее сундуки, с картинками внутри крышек, дядька Николай, с сапожною колодкой, учительница музыки Мими и юродивый Гриша, за ночною трогательною молитвой которого дети, с испугом и умилением, однажды наблюдали из темного чулана. Граф провел меня, через переднюю часть своего кабинета, за перегородку из книжных шкафов. Мы сели у его рабочего стола: он на своем обычном, рабочем кресле, я - на другом кресле, против него, за столом, оба закурили папиросы и стали беседовать. Опишу вкратце кабинет графа. Это светлая высокая и скромно убранная комната, аршин 12 длины и около 6-ти аршин ширины. Два больших книжных шкафа, из лакированной, белой березы, разделяют эту комнату пополам - на нечто вроде приемной и уборной графа и на его рабочий кабинет. Окна и стеклянная дверь этой комнаты выходят на невысокое садовое, покрытое каменными плитами, крыльцо. Мебель в обеих половинах - старинная и, очевидно, не только отцовская, но и дедовская. В приемной - мягкий, широкий и длинный диван, покрытый зеленою клеенкой, с зеленою сафьянною подушкой. Перед диваном - круглый стол, с грудою разбросанных на нем английских, немецких и французских книг. У стола и возле стен - с полдюжины кресел. На этажерке - опять книги. Между дверью в сад и окном - умывальный стол. Вправо от окна, в углу, березовый комод, с зеркалом. Над ним - оленьи рога, с брошенным на них полотенцем. На задних стенах книжных шкафов висят разные вещи - верхнее платье, коса для кошения травы и круглая мягкая шляпа графа. В углу, за этажеркой, несколько простых, необделанных, с суковатыми ручками, палок для прогулки. Стена над диваном увешана коллекцией гравированных, фотографических и акварельных портретов родных и знакомых графа - его жены, отца, братьев, старшей дочери и друзей. Между последними - фотографическая группа Левицкого (*6*), с портретами Григоровича, Островского и др., и отдельные портреты Шопенгауэра, А. А. Фета, Н. Н. Страхова и других. В стенной нише - гипсовый бюст покойного старшего брата графа, Николая. На окне разбросаны сапожные инструменты; под окном - простой, деревянный ящик, с принадлежностями сапожного мастерства, колодками, обрезками кожи и проч. В рабочем кабинете, за перегородкою, направо, у другого окна в сад, письменный стол графа, налево - железная кровать, с постелью для гостей. Полки березовых шкафов, с стеклянными дверцами, обращенные в эту часть комнаты, снизу доверху уставлены старыми и новейшими, иностранными и русскими изданиями. За рабочим креслом графа, в большой стенной нише, открытые полки, с подручными книгами, справочниками, словарями, указателями и проч. Остальные свободные стены этой части комнаты также заняты полками с книгами. Здесь, как и в шкафах и в нише, виднеются - в старинных и новых переплетах и без переплетов - издания сочинений Спинозы, Вольтера, Гете, Шлегеля, Руссо, почти всех русских писателей, затем - Ауэрбаха, Шекспира, Бенжамена Констана, Де-Сисмонди, Иоанна Златоуста и других, иностранных и русских, духовных и светских мыслителей. Жития святых, "Четьи-Минеи", "Пролога", - перевод на русский язык "Пятикнижия" Мандельштамма, еврейские подлинники "Ветхого Завета" и греческие тексты "Евангелия", - "Мировоззрение талмудистов" с немецкими, французскими и английскими комментариями, установлены на полках, рядом с известными русскими проповедниками и русскими и иностранными, духовно-нравственными, дешевыми, изданиями для народа (*).