Воспоминание о счастье, тоже счастье… - Сальваторе Адамо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Должен ли я был воспринимать себя самого, как чудом избежавшего злой участи? Я был первенцем, перворожденным. Родители мои отметили появление мое со всей, подобающей Сицилии, заносчивостью. Как требовала того традиция, повитуха для первого моего омовения приготовила ароматический отвар, в который подбросила рису, дабы окрепли мои ножки. Затем, коль скоро я был мальчиком, смывки с помпой были выплеснуты на улицу, в случае с девочкой их вылили бы в отхожее место. Милых дам прошу не сердиться на меня, я тут ни при чем и уверяю вас, что ныне традиции эти утеряны.
И так, всегда непредсказуемо, но вместе с тем и неумолимо, позволив подзабыть о своей последней победе, смерть вновь представала передо мною, как всегда в роли триумфаторши, чаще всего одеваясь в младенческие одежды, иногда же представляясь водой, а поскольку клеилась ко мне она постоянно, я начал привыкать к её отвратительному присутствию.
Эта Курносая в прямую насмеялась над всей нашей семьей ещё раз. Как-то, воскресным вечером, возвращались мы с ярмарки. Мама шла по проезжей части и толкала перед собой коляску со спящей в ней сестренкой, мы с отцом шли рядом по тротуару. Неожиданно раздался визг тормозов и, прежде чем мы поняли, что же произошло, в четырех или пяти метрах от нас в фасад дома, где спустя несколько мгновений оказались бы и мы, врезалась какая-то машина, что смела бы, как кегли огромным шаром, и нас. Мама упала без чувств. Обняв меня и поцеловав ручонку сестры, папа поднял её и присел, с ней на коленях, на ступеньки магазина игрушек, возле которого все и произошло. Я придерживал коляску и вожделенно разглядывал все эти Динки Тойс. Столько раз слышал я о них от своих одноклассников, а теперь вот они, рядом, залитые иллюминацией, но в недосягаемости. По правде говоря, во мне вибрировал сочный аккорд мечты обладания, но я довольствовался и её виртуальностью, она нисколько не стесняла меня — ведь, даже не читая Мишо, знал я про необъятность «внутренних ощущений», которые всегда остаются при тебе, со всем своим скопищем прекрасного.
Вот собственно и всё, о чем думал я, выходя от Фернана Легэ, только что подписавшего со мной «контракт» ассистента похоронных дел мастера. И вынужден был я признать, что все прошлое моё было тому поводом и, судя по всему, было все у меня, чтобы преуспеть.
Не помню как, но добрался я куда следовало: Ситэ, спальная часть города, вотчина каштанов, блок F, апартаменты 21. Я снимал угол на четвертом этаже одного из тех муниципальных, сдававшихся в наем домов, что были построены на месте и вместо бараков, во время войны дававших пристанище пленным немцам, а чуть погодя — итальянским и польским иммигрантам, работавшим на шахтах. Немцы — те расплачивались за свою неотступную, омраченную плодящим смерть безумием мечту об экспансии, рабочие же так и не поняли причин обрушившейся на них кары.
Что бы там ни было, ведь в нищете, как в нищете, но все они, лишенные глубинных, родных корней, а таковой была и наша семья, жили как в фаланстере — общим, одним на всех, достоянием была надежда на лучшие времена, наступившие далеко не у каждого.
Теперь, пролетарии имеют прочный кров над головой. Только вот, создававшие его архитекторы вряд ли могут претендовать на звание «радетелей неимущих», что явствует из вида сгрудившихся блочных коробок, выкрашенных к тому же в один и тот же грязно-оливковый, дополняющий убожество их эстетики цвет. А в противовес грубости внешних стен, разделяющие апартаменты внутренние перегородки сооружены видимо из папиросной бумаги — даже думать здесь нужно с предосторожностью, когда спит сосед, ну, а если вам придётся маковку почесать, тут уж возмущается всё сообщество.
В новом этом загоне вновь обманутый бедняк мстил, он повсюду рисовал, на фасадах, в подъездах, на стенах лифтов. Порой, «сытость его всем этим по горло» приобретала вполне осязаемую форму дряблой, смрадной кучи прямо на ступенях общей лестницы. В конце концов веревочка свилась, порочный круг замкнулся — никто, кроме тех, кому делать это доводилось вынужденно, не осмеливался совать свой нос в Ситэ. Кто послабее, подыскал себе место на стороне, дабы не увязнуть в какой-либо скверной истории, или же явно не божественного толка комедии, в которой Господь заруливает в кювет, а смерть кружит в ослепительно ярком танце, перед тем как увлечь за собой на край неба и пригвоздить там к позорному столбу, под невыносимо палящим солнцем. И всякого тут всяк боится. И исцарапаны здесь стены, на которых один тайком изобразил надежду, другой взбунтовался и выплеснул всю свою ненависть в изобилие умственного уродства — не признающего ни стыда, ни совести граффити. Кончилось тем, что о Ситэ стали говорить, как о гетто.
Временами, банды местной голи перекатной истошными воплями и необъяснимым насилием в форме, скорее отчаянных, нежели разрушительных набегов, ворошили безропотное оцепенение себе подобных. И до такой степени, что даже телевиденье посвятило нам целый репортаж. Установили как-то в Ситэ желавшую «правды и объективности» камеру, оказавшуюся на деле любительницей клубнички. Вот тут-то и увидели, и услышали вживую шершавый диалект нищеты и заброшенности, беспробудного пьянства и простительной неучености затерявшихся и опустившихся мужчин и женщин, говоривших, к тому же, на разных диалектах. Не осмеливаясь на прямое осуждение властей, и те и другие жаловались на соседей по лестничной клетке, обвиняя друг друга во всякой ерунде, в мелких грешках, выкладывая на показ перед всеми ничтожность собственной жизни. Продюсер, по-видимому, на случай возможных последствий, все заранее согласовал. Только кто ж это позволил бы себе роскошь отказаться от роли, пусть даже и крохотной во времени, но звезды! малого экрана, да ещё с показом в «прайм тайм»? Кто бы смог отречься от этого проклятого реванша над пустотой ничтожной жизни своей? Бельгия в тот вечер отменно посмеялась, ну, а телевидение, падкое на «жареное», великолепный сорвало куш.
Почему же продолжаю жить я среди всей этой безысходности, спросите вы меня. Сам не знаю. Виной тому, несомненно, память о родителях, которым и мощеный-то подъезд к дому был успехом на пути социального развитии. Впрочем, они были бы много довольней, живи я в районе попрестижнее. Но, тут и своеобразный вызов, и сострадание, и потаенная надежда какого-нибудь чинушу, заинтересовавшегося загнивающими здесь излишками отчетности увидеть. Что ни говори, а в золоте и я не купался. Жалование шефа отдела в Галереях позволяло мне быть и поамбициозней, только не задумывался я как-то об этом. Честное слово, о переселении начал я всерьез размышлять лишь после визита ко мне возлюбленной моей. Но она, по причине известной лишь ей одной, настояла на том, чтобы остались мы в этом жилище, и непристойный городской квартал обрел блистательное её присутствие. Я же перестал смущаться окружения, приспособившись к его отзывчивости.
Как бы там ни было, но я оставался почти по-ребячески покладистым… как в той истории с моим псом Бабелютом, помеси овчарки, пуделя и, наверное, далматинца.
Лет семь мне тогда было, мы всё ещё жили в деревянном бараке. Как-то раз, после окончания уроков, напрасно дожидался я его возле школы, куда приятель мой по детским забавам моим имел обычай приходить на встречу. С наихудшими предчувствиями обыскал я весь наш городок, но Бабелют так и не нашелся. Домой вернулся я весь в слезах, с ужасом представляя себе самому свалившиеся на его голову несчастья. Несколько дней ждал я его, храня надежду на то, что он попросту не может выпутаться из какой-либо неприятности, затянувшейся, но отнюдь не фатальной. Постепенно, пусть и весьма болезненно смирился я с неизбежностью утраты. И вот тремя неделями позже, отец мой приводит мне собаку. На первый взгляд почти Бабелют — такой же задира, те же два абсолютно разных уха, одно обвислое, второе торчащее вверх, рыжие и черные пятна на белой, слегка вьющейся шерсти. «Ну, вот и он! — горделиво заявил папа, довольный сам собой. — Конец разлуке! Это же он, узнаешь его? Он-то тебя узнал, смотри как лижется, а хвостом как машет!
— Да, папа, конечно это он. Спасибо, па!»
Целую отца, стискиваю Бабелюта. Отец счастлив, и я, не желая огорчать его, не осмеливаюсь сознаться, что несколькими днями ранее отыскал свою собаку мертвой на краю ручья, пересекающего угодья фермерши Лизы-четырнадцать-ляшек, было у той семь дочерей… откуда и заумное это её прозвище. Там его я и похоронил, никому не раскрыв своего секрета.
В результате 2-е ноября 1986-го, в дополнение к свершившемуся курьёзу, зависло между нетерпением и отчаянием.
Рассеянная моя подружка о годовщине моей не вспомнила и на лестничной клетке не дожидалась. При всём при этом, мне предложено новое амплуа. Смотрю в небо за окном, припудрившее Ситэ первым снегом, скрасившим неудачи уходящего дня.