Новый Мир. № 2, 2000 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большой мистификатор был Рубцов, по-современному говоря — травила. В его сочинении «кадуйское вино» звучит как бургундское иль, на худой конец, — кахетинское. А вино это варили в районном селе Кадуй еще с дореволюционных времен из калины, рябины и других растущих вокруг ягод. Настаивали вино в больших деревянных чанах, которые после революции мылись или нет — никто не знал. Во всяком разе, когда однажды, за неимением ничего другого, я проглотил полстакана этого зелья, оно остановилось у меня под грудью и никак не проваливалось ниже. Брюхо мое, почечуй мой и весь мир противились, не воспринимали такой диковинной настойки.
Но главной достопримечательностью «Поплавка» была все же его хозяйка и распорядительница Нинка. Блекленькое, с детства заморенное существо с простоквашно-кислыми глазками, излучавшими злое превосходство и неприязнь ко всем обретающимся вокруг нее людям и животным, она была упряма и настойчива в своем ответственном деле.
Из еды в «Поплавке» чаще всего подавались рассольник, напоминающий забортную жидкость реки Вологды, лепешку, называемую антрекотом, с горошком или щепоткой желтой капусты, сверху, в виде плевка, чем-то облитой, и мутно-розовый кисель с не промешанным в нем крахмалом, вглуби напоминающим обрывки глистов. Случалось, на закусь подавали две шпротины, кусочек селедки с зеленым лучком или на какой-то хирургической машинке тонко-тонко нарезанный сырок. Три кусочка, широко разбросанных по тарелке. Считать Нинка умела, но по экономическому соответствию далее трех счет в уме у нее не шел. Она таскала за собой старые, грязно облапанные счеты, на которых косточки по проволочным поперечинам проталкивались большим усилием. И тем не менее Нинка, лютая воровка, изображала честность, считала каждому клиенту по отдельности, чего и сколько он съел и выпил. Протащив косточки по проволоке, она отворачивалась к окну и отчужденно роняла: «Руп семисят». А дебаркадер-то на реке стоит, по нему флот туда-сюда движется, народ все более поспешливый в «Поплавок» заходил: геологи, сплавщики, разные артельщики и просто колхозники иль северные зимогоры. Грамотеи геологи иль гидрологи, геофизики — разный грамотный народ — говорят Нинке:
— Нас десятеро, вот и возьми сразу семнадцать рублей да и отпусти нас с Богом.
— Н-нет, я точный шшот люблю, штабы без претензиев, штабы не говорили, што обшшытала, — и мурыжила клиентов, мучила до психоза, получая от этого натуральное наслаждение.
Вот сюда-то, в это заведение, и любил захаживать поэт Николай Михайлович Рубцов. Сидит себе за столиком, подремывает иль стихи слагает. Дебаркадер покачивает на волнах, сотворенных мимо пробегающими катерами. А когда и пароход плицами зашлепает, машиной запыхтит. Пароход еще старых времен и назван в унисон работе Рубцова именем «Шевченко».
Превратившись сызнова в бродяжку из-за того, что квартиродержатель за речкой не терял надежды перевоспитать соквартиранта в духе учений великого мыслителя Маркса и приблизить к идеям коммунизма, Коля все чаще и чаще уплывал за Вологду-реку, ютился в ресторане «Поплавок». Переезжал он через реку на сооружении, напоминающем деревянное корыто, покрытое тесом, посреди которого торчала тонкая палочка, и на ней горела тусклая лампочка.
Я жил недалеко от пристани, и всякий раз, когда доводилось провожать Колю за реку, на этом утлом, смиренном суденышке, и огонек постепенно тускнел, гаснул во мраке, исчезал в надмирном пространстве, мне хотелось отчего-то заплакать. Поэзия — дитя несказанное, рождаемое в муках, в озарении мало кому ведомом, из чувств настолько необъяснимых, что смешно делается, когда люди на школьных уроках иль в длиннющих статьях и монографиях доступно, как им кажется, объясняют Пушкина, разбирают Лермонтова, постигают Державина, заодно и поэтов далеких времен — Данте, Петрарку, Байрона, Шелли, Петефи иль Бёрнсa.
Сам поэт объяснить не может, что тут к чему и откуда возникло, примется тайну свою растолковывать, нагородит с три короба, сочинит что-то упрощенное, народу понятное, и чего ж тут учителку, даже многоначитанную, винить. У нее профессия такая: выявлять, доносить, разбирать…
И вот в один не очень погожий вечер, не сойдясь в идеях с соседом, переругавшись с ним в пух и прах, усталый, не выспавшийся поэт Рубцов, переплыв через Вологду-реку — отнюдь не на катере, а на допотопном сооружении, — прилепился в «Поплавке» за угловым столиком, покрытым пятнистой тряпкой, именуемой скатертью, заказал себе винца, антрекот, а поскольку ножа тут не выдавали, поковырял, поковырял вилкой антрекот этот самый, да и засунул его в рот целиком, долго жевал и достиг той спелости, что он проскочил через горло в неприхотливое брюхо и осел там теплым комочком. Чтобы смягчить ободранное антрекотом горло, Коля налил еще в стакашек и сопроводил закуску винцом, после чего облокотился на руку, да и задремал умиротворенно.
Приходил в «Поплавок» и уходил народ в плащах и телогрейках, в длинных сапогах и ботинках, с котомками и без котомок. Поэт все это движение замечал и отмечал своим тонким слухом, но потом вовсе погрузился в глубокую дрему, может, и в сон.
Нинку скребло по сердцу, ох как скребло! Не может она видеть и терпеть, чтоб во вверенном ей заведении спали за столом. Тут что, заезжий дом колхозника иль гостиница какая-нибудь? Бегала, фыркала, головой трясла Нинка, стул нарочно на пол уронила — не реагирует клиент. И тогда она кошкой подскочила к нему и со словами: «Спать сюда пришел?» — дернула его за рукав, за ту руку, на которую он щекой опирался. От редкого приятного сна на ладонь поэта высочилась сладкая, детская слюна, от неожиданности и расслабленности Коля тюкнулся носом в стол и мгновенно, не глядя, ударил острым локтем Нинку, да попал ей поддых — унижать много униженного бывшего подзаборника — занятие опрометчивое, по себе знаю.
Похватав ртом воздуху, Нинка огласила «Поплавок» визгом:
— О-оой, убили! О-оой, милиция!
Милиционеры чаще всего парою дежурили на пристани, но на тот момент их, слава Богу, на месте не оказалось, народ все больше геологического вида, в плащах, и здешний люд, знающий Рубцова, начал заступаться за поэта, кое-как успокоил Нинку. «Не убил же он тебя», — говорили добрые люди, кто-то добавил: «А надо бы». Увели поклонники поэта за свой стол, угостили, попросили почитать стихи и сами почитали, дойдя аж до Пушкина и Вийона. Ну, может, и читали Пушкина, а Вийона и не читали. Дивное звучное имя загадочного поэта помнил и вставил в стих Рубцов для экзотики и чтоб знали в столицах, что мы, провинциалы, тоже кой-чего читали и читаем.
Словом, все завершилось мирно и хорошо, только Нинка перестала после этого вечера пускать ненавистного клиента в «Поплавок».
Нынче уж нет на месте ни пристани, ни дебаркадера, ни «Поплавка», и где, кого сейчас обсчитывает Нинка, кому и где хамит, знать мне не дано.
Бог с ней, с бабой этой. Дело не в ней, дело в том, что буквально через несколько дней Коля задорно читал нам замечательное, не побоюсь сказать, звездное стихотворение, в котором он преподал урок всем поэтам, читателям будущих времен, урок доброты, милосердия, сердечного, может, и святого освещения.
Поэзия не должна и не может быть злой, утверждает этим стихотворением поэт Рубцов.
Поглядите, каким грустным и ясным взором увидено здесь все, каким элегическим настроением, говоря старинным прекрасным слогом, овеяна каждая строка и все стихотворение в целом. И все в строку, все раздумчиво-складно, все звучит, льнет к сердцу и слуху. Простим поэту, что вместо злобной бабы Нинки трогательную Катю вставил, это имя хорошо тут рифмуется со словом «катер», возможно, он и любил это теплое имя, ну, восславил бурдамагу, назвав ее вином, да еще и кадуйским, ну, охваченный поэтическим восторгом, высветил тоску, бесприютность свою, корыто облагородил, и Вологду-реку восславил, и еще, и еще присочинил высокое, пронзив в очередной раз сердце русское, усталое и затверделое любовью к своей «тихой Родине».
Учитесь, соотечественники, у поэта Рубцова не проклинать жизнь, а облагораживать ее уже за то, что она вам подарена свыше и живете вы на прекрасной русской земле, среди хорошо Богом задуманных людей.
Я это говорю к тому, что в последние годы осатанение, охватившее Россию, проникло и в светлое окно поэзии. Ослепленные злостью люди пишут нескладные, лишенные чувства и нежности, облаивающие все и всех стихи.
И еще одна очень важная, отличительная особенность поэзии Рубцова. Когда он про себя писал «душа моя чиста» — это было истинной правдой, и белый лист его творений остался чистым. Как и всякий подзаборник-детдомовец, человек, послуживший на флоте, повкалывавший на советском производстве, побродивший по земле, пообретавшийся в общагах и разного рода «творческих кругах», он конечно же основательно знал блатнятину, арестантский и воровской сленг, но никогда и нигде вы в его стихах не найдете и отзвука словесного поганства, этой коросты, ныне покрывшей русский язык и оголтелое наше общество — и в первую голову разнузданную эстраду.