Взрыв - Павел Шестаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Во-первых, вы можете написать письмо вашему отцу.
Она встрепенулась:
— Правда?
— Конечно.
— Я понимаю, вы надеетесь, что я назову кого-нибудь в письме… Или разжалоблю отца…
— Вы можете писать все, что хотите.
Она посмотрела недоверчиво.
— Хорошо, я напишу.
— Шуман, дайте флейлейн бумагу и карандаш.
— Валяй пиши, — сказал Петька Огородников, бросая на столик тетрадку в косую линейку с вещим Олегом на обложке.
— Я не могу писать при вас.
— Давайте выйдем, Шуман. Не будем смущать девушку.
Огородников подчинился, подумав неодобрительно: «Выкаблучивается немец, зря время тратим».
Они молча постояли в коридоре…
— Вот письмо…
— Я передам его по назначению. А теперь еще одна новость для вас. Вам разрешено совершить прогулку по городу.
— Прогулку? Вы так называете расстрел?
Слова эти особенно резанули Лаврентьева. Она говорила о расстреле, не подозревая, что ей уготована гораздо худшая участь!
— Шуман! Объясните фрейлейн, что мы поедем на машине по городу, она увидит море. Сегодня солнечный день… Может быть, она поймет, что ведет себя неразумно.
Огородников перевел:
— Не выдумывайте, девушка. Никто вас сегодня не расстреляет. Вам гуманно предлагают одуматься. Великая Германия великодушна, и начальство разрешило покатать вас, подышать воздухом, чтоб вы поняли наконец, что лучше жить, чем в яме гнить.
Он был своего рода мастером вольного перевода.
«Что же мне делать?!» — стучало в висках у Лаврентьева.
Он знал, что никогда не сможет выполнить приказ Клауса, отдать эту девушку на растерзание и ужасную смерть. Если это произойдет, он не переживет нынешней ночи. Но и всякая инсценировка бегства от двух вооруженных мужчин никого не обманет. Это будет провал, самый настоящий провал, после которого останется только бежать самому — а такого права никто ему не давал — или застрелиться. Смерть же его приведет к немедленной гибели Шумова и провалу операции «Взрыв», то есть спасет жизни сотням врагов, которые будут продолжать убивать и истязать.
«Что же делать?!»
— Когда мы поедем?
Он видел, что она рада прогулке. Конечно, не соблазн, на который рассчитывал недалекий Клаус, коснулся ее, а человеческое стремление в последний, может быть, раз увидеть солнце.
— Сейчас.
Он сам сел за руль. Это немного отвлекало.
— Куда вы хотите поехать?
— Я хочу поехать к морю.
— Может быть, провезти вас мимо вашего дома?
Она поколебалась несколько секунд:
— Нет. Не нужно.
Он понял: это было бы слишком тяжело.
— Я хочу увидеть море.
Стоял светлый, прохладный день. Легкий морозец высушил грязь, но снег еще не выпал, на деревьях кое-где виднелись последние, в блеклых красках, уже умершие листья. Тихо стояли дома с прикрытыми, как правило, ставнями, изредка впереди маячил прохожий, но, услышав гул мотора, спешил свернуть или прижаться поближе к забору. Автомобиль перестало трясти по булыжнику, вокруг потянулась желтая степь. Ехали молча, и Шуман, сидевший сзади, устроился поудобнее и умудрился немного вздремнуть. Какое-то время, определить которое ему было трудно, Лаврентьев вел машину извилистой дорогой; потом внизу, под откосом, блеснуло море. Он остановил машину и распахнул дверцу:
— Вы можете погулять.
Огородников тоже собрался выходить, но Лаврентьев остановил его:
— А вы, Шуман, посидите. Я попробую сам поговорить с фрейлейн по-русски.
Как и все его сослуживцы, он «знал» несколько слов из того варварского наречия, на котором они объяснялись с местным населением, и Огородников не удивился, а охотно отвалился на спинку сиденья.
— Слушаюсь.
Лена вышла и оглянулась недоверчиво. Ей не верилось, что на земле еще светит солнце, плещется море и среди пожухлой травы еще можно увидеть полуувядшие полевые цветы. Нерешительно она сделала несколько шагов, оглядываясь на Лаврентьева, не зная, что он задумал, и ожидая худшего. Он понял ее и прошел вперед, так, чтобы она не опасалась выстрела в спину. Но одновременно и другое пришло в голову с жестокой беспощадностью: один неожиданный выстрел избавит ее от нечеловеческих мук… В ужасе отверг он страшную мысль. А ее сменила другая, еще страшнее: что же вместо этого?
Лена успокоилась немного и даже наклонилась и сорвала цветок. Она рассматривала его, перебирая стебелек пальцами, и Лаврентьев, не видя ее лица, не мог догадаться, о чем она думает в эту минуту. Да он и не старался догадываться. Собственные мысли подавляли, и, измученный ими, он не заметил, как позади них Шуман вышел из машины и направился немного в сторону, в поросшую кустами ложбину.
— Сегодня есть очень хорош погода, — сказал он, ломая язык.
— Да. — Она смотрела на солнце. — Теперь мне будет легче умереть.
Наверно, эти слова не предназначались ему, но он их слышал, и это было невыносимо. «Не легче, не легче! А во сто крат ужаснее погрузиться в тот мрак, который ждет ее по возвращении после этой степи, и моря, и солнца, не ведающего, что происходит под его светлыми, холодными лучами…»
Они уже отошли довольно далеко от машины. Лаврентьев обернулся и не увидел Шумана. «Наверно, спит, скотина. Это хорошо…» Он терял самообладание. «Но если он спит… а я могу поскользнуться, промахнуться, упасть…»
Конечно, это было наивно. Ставить себя под такое подозрение, когда в сейфе лежало досье на Шумова!
«Но я могу вернуться, уничтожить эти документы, застрелить Сосновского и бежать…»
Это было еще наивнее.
«Что же делать?»
Лена вышла на откос и всей свой худенькой фигуркой потянулась к морю.
«Если бы она могла полететь! Но она не может полететь… Значит, назад, в зондеркоманду?!»
— Вы не умрете!
Лаврентьев потерял власть над собой.
Она вздрогнула, а он заговорил по-русски, захлебываясь словами:
— Продолжайте собирать цветы, будто вы не слышите меня…
Но она не могла, она вся замерла.
— Хорошо! Слушайте. Там впереди тропинка к морю. Вы побежите, я буду стрелять. Не бойтесь. Я будут стрелять в воздух. Потом упаду. А вы свернете вниз по тропинке. Там есть пещеры. Можно спрятаться до вечера.
Тем временем Шуман, который, по его предположению, дремал в машине, вышел ложбинкой к морю и не спеша брел вдоль берега, подбирая замысловатые ракушки.
— Кто вы? — спросила она шепотом.
— Бегите!
Лена промедлила секунду и вдруг поверила. Судьба сжалилась над ним, и он не увидел ее счастливого лица. Может быть, он не выдержал бы потом, вспоминая его. Она метнулась вперед, как птица из клетки, и помчалась вдоль обрыва. Он даже не ожидал, что у нее найдется столько сил.
— Стой! — закричал Лаврентьев по-немецки.
Она была уже в двадцати-тридцати шагах впереди.
— Хальт!
Теперь они бежали оба, и Лаврентьев пускал пулю за пулей, справа и слева от Лены.
— Стой! — крикнул он и упал.
Она свернула на тропинку и устремилась вниз, к той прибрежной полоске песка, что тянулась над обрывом.
Лаврентьев привстал на колено и увидел, как берегом наперерез бежит Огородников. Лена еще не видела его, но Лаврентьев видел, и ошибиться было невозможно: все пропало!
Он вскинул руку с пистолетом.
В этот момент ветер забросил на плечо ее волосы…
Умерла она сразу, и это было все, что он мог для нее сделать.
Вот что мог рассказать Огородников режиссеру, и он собирался рассказать, как гестаповский палач приказал ему ехать вместе с ним и девушкой-партизанкой на берег моря, как на этом пустынном берегу фашист велел ему, Огородникову, оставаться в машине, а сам отвел девушку к обрыву и, издевательски заставив набрать букет цветов, застрелил зверски, и как он, переводчик, русский патриот, был бессилен помочь героине, потому что получил приказ помогать Шумову в уничтожении сотен фашистов, и как, пережив на глазах зверскую расправу, Шумову помог и таким образом они достойно покарали палачей за безвременную смерть Лены…
Но, встретив взгляд Лаврентьева, Огородников рассказывать все это не стал, сработал инстинкт самосохранения, и о личном присутствии он болтать не рискнул, о чем, впрочем, сожалел, потому что не мог же в самом деле гестаповец, на его глазах расстрелявший Лену, сидеть сейчас преспокойно в режиссерском номере и говорить по-русски, как все говорят! «Нет, наваждение это, и нервы подвели, — с неудовольствием думал Огородников. — Не везет мне с этой девчонкой… Ведь и тогда, если справедливо разобраться, не повезло. Отто-то, сопляк, упустил ее, а я, считай, поймал, вот он, сволочь, как увидел, и выстрелил, потому что невыгодно ему было мое участие отмечать и представлять к награде. Ведь халатность допустил! А так вроде привел приговор в исполнение, а не проворонил вовсе…»
Таким приблизительно образом, соотнося настоящее и прошлое, размышлял Огородников, ворочаясь на жесткой кровати в общем номере в Доме колхозника, хотя в целом собой и прошедшей встречей был доволен и гордился.