Новочеркасск: Книга третья - Геннадий Семенихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зубков откинул назад вьющиеся черные волосы и кивнул головой.
— Будем, Александр Сергеевич, — подтвердил он веско, — потому что какие же мы подпольщики, если не будем взрывать. Я вот все время газеты наши советские читаю, если они попадают в руки, и в каждом почти номере, где речь идет о партизанах и наших диверсионных группах, на одну и ту же фразу наталкиваюсь: «Пусть земля горит под ногами у оккупантов». Пока фронт был далеко, а сам я и не думал, что стану когда-нибудь подпольщиком, она мне казалась какой-то стандартной, что ли, напыщенной. А теперь к выводу пришел: «Э, нет. Какая сила в этом лозунге и какая стратегия глубокая! Не погибнем мы с такими людьми, как Сталин, как маршал Жуков». — Зубков широко улыбнулся, отчего все его строговатое лицо помолодело. — Я тут уже упоминал про минера Митю Лыкова. Какой изумительный парень этот бывший сержант! Острослов, ручонки тоненькие, как у пианиста. Так вот, Александр Сергеевич, он этими ручонками взрывает до того элегантно, что действительно иначе как пианистом его и не назовешь. И после каждого взрыва приговаривает: «Великому фюреру Адольфу Гитлеру привет от сержанта Лыкова».
Все трое рассмеялись, а потом гость озабоченно сказал:
— Когда надо оторваться от преследования, мы больше всего опасаемся старост. Самая подлая категория из породы предателей. Эсэсовцев гораздо меньше боимся. Те хоть профессионалы и стараются действовать по правилам. А старосты… Нет ничего опаснее этих дилетантов. У вас кто староста, Александр Сергеевич? Суров и подл. Что вы о нем можете сказать?
Ощущая приближающийся приступ астмы, Александр Сергеевич стал задумчивым и грустным. Сиплое дыхание начинало терзать его грудь, испарина проступала на лице. Он прижимал к груди опухшие, в светло-рыжих волосках руки, будто мог погасить этим начинающиеся боли удушья.
— Дрянь, — промолвил он не без труда. — Другого слова не подберешь. Худой и высокий, как жердь, на которой плетень держится. Но у жерди есть свое целевое назначение. Она работает по законам сопротивления материала.
— Сопромата, за который я однажды схватил у вас двойку?
— Это хорошо, что однажды, — улыбнулся Якушев. — В ту пору я бы мог и больше вам двоек наставить. Но вернемся к старосте. Какую ему можно дать характеристику. Живет он на соседней Кавказской улице, к нам на Аксайскую лишь по делам спускается. До войны прилежания к труду особого не обнаруживал, перепархивал с места на место, потом бросил работать вообще и, что называется, ехал на хребте собственной жены, которую преждевременно в лучший мир и отправил. Ростом гвардеец. Облик типично донского казака. Лицо худое, смуглое, глаза косящие, усы. Разговаривает с человеком, а тому так и кажется, будто он что-то за его спиной высматривает. Ребятня его почему-то «сигарой» прозвала. Вероятно, за худобу и смолистые волосы.
— Да, — вздохнула Надежда Яковлевна, — а какая у него хорошая была покойная Анечка. Мы подругами с ней одно время были близкими, но Федор стал поперек этой дружбы.
— Вот и получилось, — продолжал, тяжело дыша, Александр Сергеевич. — До войны от всех занятий отлынивал, лишь на рыбалку с кем-нибудь из ребятишек плавал. А пришли немцы, так словно переродился, стал недоступным, заносчивым. Раньше склонялся перед всеми трудовыми соседями, как плебей перед патрициями, а теперь голову высоко вверх задирает да покрикивает угрожающе на них: «Ваше большевистское время давно кончилось, наступил новый порядок». А нашему голубятнику дяде Степе, который в свои почти семьдесят лет босиком по Аксайской бегает да всех чилик своих скликает, изволите знать, что он сказал? Он сказал, похлопывая себя по карману: «Вот вы где все у меня сидите. И ты, голубятник, и этот профессор астматик Якушев, у которого сын где-то бомбы на немецкие войска сбрасывает, в Красной Армии воюет против доблестных войск фюрера. Одно мое слово — и любой в гестапо загремит, а захочу, такое напишу — что и на виселицу. Я вам еще ижицу пропишу».
Вот теперь встречаюсь с ним и вынужден, как представителю новой власти, поклоны отвешивать, будто бы действительно патрицию какому-нибудь или римскому консулу. Так что ты, Мишенька, завидев его, торопись на другую сторону улицы перебраться. Не ошибешься в таком решении.
— Спасибо за предупреждение, Александр Сергеевич, — безулыбчиво сказал Зубков. — Мы к нему обязательно присмотримся. Так ли уж он нужен на нашей прекрасной планете Земля. А теперь мне в самый раз вас и покинуть. И вот ведь как устроены человеческие отношения, — улыбнулся Зубков на прощание, — от Залесского пулей, что называется, вылетел, а от вас ноги не уводят.
— Они лучше вас самого разобрались, у кого надо задерживаться, а от кого побыстрее уходить, эти ваши ноги, — засмеялась хозяйка дома.
Александр Сергеевич вывел гостя в коридор, открыл парадное.
— Иди быстрым шагом, Мишенька, — напутствовал он. — И не оборачивайся. Ради всего святого, не оборачивайся. Есть такая примета: оборачиваться — это означает лишать себя новых встреч. А вот если ты расстаешься и уходишь не оборачиваясь, значит, еще раз обязательно возвратишься, чтобы увидеть тех, кого покинул.
— Спасибо, Александр Сергеевич, я обязательно к вам вернусь, — улыбнувшись, ответил Зубков и пошел не оборачиваясь вверх по Барочной.
Подперев мягкими белыми руками подбородок, Липа задумчиво сидела у раскрытого окна, выходящего на залитый осенним солнцем разгороженный двор. Из окна можно было лишь по пояс увидеть проходящих мимо людей и по обувке определить — мужчина или женщина это. Ватагу суетящихся во дворе ребятишек, среди которых был и ее Жорка, Липа тем более не видела, лишь по шуму и восклицаниям знала, что они играют в футбол, с ожесточением пиная тряпичный мяч, и ее сын в этой игре не блещет, потому что именно на него соседский третьеклассник Колпаков обидно кричал «мазила» и грозился прогнать с поля.
Липа была далека от того, чтобы вмешиваться в мальчишечьи отношения. По ее твердому убеждению, сын должен был сам прокладывать себе путь и на футбольной площадке в частности и в жизни вообще. Жорка рос крепким мальчишкой, до того похожим на отца, что она даже завидовала, а иногда и обижалась.
— Слышишь, Иван, ну всем он в тебя пошел. А где же материнское начало? Ну хоть бы одну черточку унаследовал, — жаловалась она.
— А разве это плохо? — смеялся Иван Мартынович. — Зря ты ревнуешь, Липонька. Наш Жорка статью действительно в меня, но душевность и ласковость только от тебя позаимствовал. Он наш, женушка, — шел на компромисс Дронов и нежно клал на ее плечо тяжелую натруженную руку с въевшейся паровозной пылью.
Как преданно любил он эту женщину, давшую ему огромное человеческое счастье в это черное от горя время фашистского нашествия на донскую землю! По ее туманившимся от тревоги глазам Дронов безошибочно угадывал, как мучается Липа во время его частых отлучек, как она, загасив керосиновую лампу, сидя у раскрытого окна, подперев ладонями подбородок, тревожно прислушивается к паровозным гудкам, стараясь в их общем хоре выделить сиплый голос его К-13. А когда Иван Мартынович возвращался со смены веселым, она бросалась навстречу, повисая на его широких плечах, мокрым от счастья лицом толкалась в твердую грудь мужа.
— Вот мы и опять вместе, — шептала Липа, — и никто нас не разлучит; Никто, никогда, даже эта ненавистная старуха смерть.
— Зачем ты ее упоминаешь? — басил Дронов. — Да пусть сгинет к ляду.
Он ничего не сказал ей особенного и в тот день, когда уходил на первое в своей жизни боевое задание. После того как рявкнул в ночной тишине оглушительный взрыв и немцы, опомнившись, подняли бесцельную автоматную стрельбу, взбаламутив только собак, Дронов вскоре же бесшумно открыл своим ключом квартиру и увидел у высокого подоконника Липу. Положив мягкий подбородок на теплые ото сна, крестом сложенные руки, глядя сухими от горя и ожидания глазами в мерцавшее над железнодорожной окраиной небо, она устало вздохнула:
— Живой?
— Живой, — стараясь как можно беспечнее выговорить это слово, ответил муж.
— Боже мой, — вздохнула Липа. — Как часто будет теперь это повторяться? Раньше ты был только моим, а теперь принадлежишь судьбе.
Он гладил ее, как маленькую, по голове, заглядывал в страдающие глаза и говорил:
— Где же логика, Липа? Сначала ты пылала от возмущения при одной мысли, что наши отступают из города, а в их боевых рядах меня нет. Ты тогда почти в ярость пришла от одного лишь предположения, что я намереваюсь остаться в стороне от войны. Помнишь?
— Помню, — печально улыбнулась женщина.
— Вот видишь, — укоризненно вздохнул Дронов. — А теперь готова расплакаться, если я исчезаю всего на несколько часов из дома. Ерунда, Липа! — воскликнул он, сжимая тяжелые кулаки. — Я верю в свою счастливую звезду. Она ни за что не погаснет на небосклоне, если ты будешь рядом. Ты для меня — как свежий ветер. Перешагнешь порог нашей мрачной квартиры — и в ней будто солнце. А тебе теперь не нравится мой нынешний образ жизни? Что же мне делать, право? Ну, хочешь, пойду к немецкому коменданту, сделаю ручками «Хенде хох» и скажу после такого реверанса: готов, мол, вам служить до полной победы третьего рейха… Вот и живым останусь, если наши, разумеется, не приколотят.