Мадам танцует босая - Марина Друбецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таксомотор по-прежнему стоял около входа в бумажную лавку. Они сели.
— Пожалуйста… — Ленни назвала свой адрес. — Платок есть? Мой совсем вымок.
Эйсбар вытащил из кармана пальто платок и дал ей. Как режиссер, он знал, что примерно так и будет, включая несостоявшуюся драку. Как человек, он был растерян — драка невозможна, а это было бы выходом, все остальное — нечестная чепуха.
— Ленни, очнитесь. У вас отличнейшая голова и удивительные глаза. Целых два. Займитесь тем, что вам дано — смотрите ими и снимайте свой ветер. Для начала. Бросьте вы девичьи бомбошки, ими сложно кого-то удивить. Вы же киносъемщик по природе мышления, по взгляду — этим и занимайтесь. Вам нужна помощь по вашему проекту киноавтомобилей? Я мог бы…
— Пожалуйста, может быть, вам уже тут надо выйти? — перебила она его. — Кажется, вы говорили, у вас неподалеку встреча? Водитель, пожалуйста, остановитесь.
Он хотел было поцеловать ее мокрое лицо, глаза со слипшимися ресницами и взмокшие от волнения кудряшки. Зацеловать было бы так приятно всю эту соленость, за которой найдется доверчивый мягкий рот — и с ним опрокинуться прямо на кожаное жесткое сиденье. Ленни, Ленни, бойся своей тени… Но он только вытер ладонью ей слезы — под правым глазом и под левым — и вышел из машины. Секунду помедлив, он наклонился к окну и что-то сказал ей. Ленни смотрела на его лицо — крупный план, обрамленный рамкой окна — и шевелящиеся губы. «Как хорошо, что в жизни не бывает титров! Не хочу знать, что он говорит!» Машина тронулась. Высокая фигура в надвинутой на глаза шляпе осталась позади. Ленни не удержалась и обернулась. Теперь она глядела на него из рамки оконного кадра — лицо, уходящее в общий план. Он повернулся и быстро зашагал прочь.
Пять улиц надо было проехать ей до дома, но приехала она, повзрослевшая на несколько лет. Ночью потребовались успокоительные порошки. Обхватив руками трясущиеся плечи, Ленни тихонько пробралась в гостиную и, стараясь не разбудить Лизхен, нашла в ящике шкафа бумажные конвертики. Под утро в ней опять забушевал шквал ярости, чуть не выбросил на мороз — вот бы в такси! в его ателье! сорвать со стены те древние фотки с угловатыми таинственными улицами! разбить разноцветный плафон! Но удалось, бросив все силы, удержаться за подушку. Лизхен рано ушла, что было кстати. И целый день Ленни держала себя за трясущиеся плечи.
По вечерам она убегала из дома — бродила по городу, прячась от чужих взглядов и от самой себя за плотным занавесом снега, падающего с неба. Воротник поднят до ушей. Нос — в колючем шарфе. Лисья шапочка надвинута на лоб. Озябшие руки — рукавицы забыты дома — глубоко в карманах. Сгорбившись, как старушка, останавливалась у дверей какого-нибудь питейного заведения. Долго стояла, будто пребывая в нерешительности — зайти или нет, — а на самом деле соображая, зачем остановилась. Она словно плыла во сне. Наконец заходила и, примостившись боком на жестком стуле, долго пила горячий глинтвейн, грея о стакан красные неподвижные пальцы.
Так прошло несколько дней. А через неделю горничная внесла на подносе длинный хрусткий конверт. Ленни взяла его в руки. Почерком Эйсбара — быстрая острая клинопись — был написан их с Лизхен адрес. Что это? Шутка? Дурная шутка? Ленни повертела конверт в руках. Штемпель почтового отделения одесского порта. Он отправил письмо перед отплытием. Зачем? Она медленно вскрыла конверт. Резким решительным движением вытащила глянцевый голубоватый листок. Развернула. Пусто. Чистый лист бельмом пялился на нее. Только в самом низу, в правом углу значилось: «Эйсбар». И дата отплытия.
Ленни сложила лист и горько усмехнулась. Все правильно. А чего она хотела? У нее было достаточно времени, чтобы изучить этого человека. И ее — только ее — вина, что она бездумно кружилась в хороводе своих иллюзий. Все — мыльные пузыри. Все — вранье. Глупая девчонка! Он, быть может, и хотел бы написать что-то ободряющее, что-то, что может стать опорой для будущего… когда он вернется… но… Но — к чему? Ничего не будет. Он слишком бескомпромиссен, чтобы лгать и ей, и себе. А его решения не имеют обратного отсчета. Хочет Ленни или не хочет — решает не она. Вот о чем говорил чистый лист с подписью в правом нижнем углу. Эта подпись почему-то показалась Ленни насмешкой. Впрочем, этим письмом он во всей полноте представил самого себя: я таков и другим не буду.
Ленни аккуратно сложила листок и разорвала пополам. Потом еще раз. И еще. И еще. Распахнула форточку и выбросила обрывки. Те взметнулись на ветру и тут же исчезли из виду, смешавшись с крупными, будто бумажными, снежинками. Но Ленни не смотрела на них. Она захлопнула форточку, отвернулась от окна, высоко подпрыгнула, сделала немыслимый пируэт и, глубоко присев, церемонно раскланялась перед кем-то невидимым.
Глава 17
Московские сюрпризы
Было душно, и Ожогин рывком распахнул окно. Порыв ветра бросил ему в лицо горсть колючего снега, и сразу стало зябко. За окном тянулись бесконечные поля, укрытые снежной шубой. Ожогин и не заметил, как из невнятной мокрой крымской распутицы въехал в настоящую зиму.
Он выехал из Симферополя накануне днем и с той минуты — пятнадцать часов кряду — безостановочно жевал сигары и пил кирпичного цвета горький вагонный чай из толстого хрустального стакана. Был мрачен. Бычил лоб. Ехать в Москву не хотел. Не ехать — не мог. Письмо от его бывшего московского поверенного пришло два дня назад. Первые же строчки — «удивительная оказия, связанная с Раисой Павловной» — заставили Ожогина непроизвольно отбросить листок. И тут же он испугался своей реакции. Неужели имя Лары до сих пор вызывает у него боль? Клочок бумаги валялся на ковре у носка ботинка. Так легко было протянуть руку и поднять его, но… Громко звякнув дрогнувшим графином о край стакана, Ожогин налил коньяка. Выпил одним глотком. Горло обожгло, и это привычное ощущение вернуло ему спокойствие. Он подобрал письмо и принялся читать дальше, с трудом, впрочем, заставляя себя удерживать внимание на сути дела. История действительно представлялась удивительная.
Летом, продавая студию, он продал и квартиру в Кривоколенном, а вместе с ней все движимое имущество. Среди прочего — два знаменитых на всю Москву авто — василькового и алого цвета. И вот теперь нынешний владелец авто — писал адвокат — обнаружил под задним сиденьем, там, где помещается обыкновенно ящик с инструментами, кожаный женский ридикюль с ворохом бумаг. На дне валялась карточка поверенного. Так ридикюль попал к нему. Он взял на себя смелость разобрать бумаги. Ожогин остановился. Он не хотел знать, какие бумаги хранила Лара в своем тайном ридикюле.
Он сидел у стола, подперев лоб рукой. Желтый блин от настольной лампы высвечивал кусок сукна, и Ожогин думал о том, что все вокруг тонет во тьме — все тайна. Он знал, что Лара не любила его, но изменяла ли? Наверное. Он запрещал себе думать об этом. Где-то в глубине души, на самом потаенном донышке, лежал камень. Это было то тяжелое, запретное — почти непереносимое, — от чего он всю жизнь прятался и что не желал и не смел выпускать наружу. Выпустишь — и все этим камнем разобьешь.
Ожогин пробежал глазами еще несколько строчек письма. Так и есть. Корочки чековой книжки с проставленными Лариной рукой крупными суммами. Записки и письма от некоего господина… Ожогин не стал читать имя. Все. Решено. Он не поедет в Москву. Он напишет поверенному, чтобы тот абонировал ячейку в банке и поместил ридикюль туда. До лучших времен. Лучших? Когда они наступят, лучшие времена, если прошлое до сих пор держит за глотку?
Ожогин закрыл глаза. Он не ожидал, что еще одна встреча с Ларой дастся ему так тяжело. Он думал — все прошло. Однако он должен признаться, что неутоленное, страстное, горькое чувство осталось. Его жизнь с Ларой была полна недосказанностей. Он боялся задавать прямые вопросы. Боялся получить прямые ответы. Вот что держит — неизвестность. Сейчас появился шанс покончить с неизвестностью, а значит, с прошлым. Решено. Он едет в Москву.
И вот стучат вагонные колеса. В голове стучит от крепкого чая. И стучит, стучит, стучит дурацкое сердце.
В Москве он, не заезжая в гостиницу, поехал к поверенному. Стояли морозы, и в легком своем крымском пальто он так продрог, что неожиданно разозлился на самого себя. И хоть ни в чем себя не обвинял и даже не задумался о причине злости, но был так зол, что не удержался и выругался шепотом, чтобы не услышал шофер таксомотора.
Ридикюль грубой коричневой кожи стоял посреди письменного стола. Полумрак скрывал детали, но Ожогин был уверен, что раньше ридикюля не видел. Не было у Лары таких простецких вещиц. Обходительный адвокат, суетясь, усаживал его в кресла, предлагал коньяк. Пришлось пригубить. Он мечтал взять ридикюль и как можно скорее очутиться одному в гостиничном номере, но адвокат все рассказывал и рассказывал то, что Ожогину уже было известно из письма, и надо было сидеть смирно и слушать. Дверь в соседнюю комнату распахнулась, оттуда хлынул свет, и в кабинет вбежала маленькая дочка поверенного — в розовом платьице, розовых бантах, сама как клубничный леденчик. Она кинулась к отцу, тот подхватил ее, подбросил, прижал к себе, и она спрятала у него на груди смущенное личико. В гостиной горела большая хрустальная люстра, кто-то пробегал быстрыми пальцами по клавиатуре рояля, раздавались обрывки разговора, смех, и Ожогин с удивлением подумал, что вот, мол, бывает же у кого-то все так просто, ясно, светло. Неужели лишь его жизнь состоит из одних вопросительных знаков, многоточий, запятых? А ведь он думал, что окончательно похоронил Лару.