Альтернатива - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Везич и Иво вышли из редакции, люди подполковника Владимира Шошича следили за ними искусно и осторожно.
После того как они поговорили в кафе и Иво записал в блокнот несколько фамилий и адресов, Везич уехал в управление, а молодой репортер, получивший первый раз в жизни настоящий материал, отправился домой. Он должен успеть написать к вечеру, и его материал прогремит на всю страну, и хотя он на этом материале денег на домик не получит, но щенка сенбернара обязательно купит: вчера в «Обзоре» было напечатано объявление, что хозяин золотой медалистки Дольки продает семь щенков — двух кобелей и пять сучек.
О том, что Везич передал газетчику подробный материал на Веезенмайера и всю его группу, Шошич сообщил Ивану Шоху; тот, в свою очередь, сразу поставил об этом в известность германское консульство; консул отправился к Штирлицу — говорить об этом по телефону было никак невозможно, — но Штирлица в отеле не было, и он пошел к Фохту, а Фохт ввиду срочности события решился поехать в апартаменты к штандартенфюреру. Выслушав своего помощника, Веезенмайер отчитал его за то, что не знал об этом с первой же минуты, и бросился к зубному врачу Нусичу, у которого скрывался Евген Грац.
А Штирлиц сидел с Везичем на открытой веранде пустого в этот час ресторана «Илица» и внимательно разглядывал сильное лицо полковника. За час перед этим он встретился с Родыгиным. Он пригласил его и Дица на ленч, как они и условились накануне. Родыгин назвал им имена многих людей, связи у него были широкие и разнообразные. Диц поздравил Штирлица с удачей — источник довольно интересен.
После этого Штирлиц поехал на встречу с Везичем. Говорить ему сейчас приходилось особенно осторожно, ощупью, сдерживая нетерпение, потому что, по всему судя, счетчик времени уже работал вовсю. Москва прислала вторую шифровку — Центр требовал ответа на свой вопрос, такой, в общем-то, немногословный: «Будет ли война с Югославией, и если будет, то когда?» Не больше и не меньше. А что Везич? Какое он может иметь отношение к ответу, который предстоит узнать Штирлицу? Никакого он не имеет к этому отношения. Хотя ничего нельзя сказать заранее. Не зря, видимо, Родыгин расспрашивал о нем прошлой ночью. Везич может оказаться той ступенью, которая позволит Штирлицу шагнуть поближе к Веезенмайеру. А тот знает все.
— Господин полковник, какую форму разговора вы предпочитаете?
— Вы задаете вопрос вроде маэстро, предлагающего любые условия перед началом сеанса одновременной игры на десяти досках, господин Штирлиц.
— На десяти досках я не потяну. На трех, от силы четырех, еще куда ни шло.
— Вы имеете в виду нашу с вами партию?
— Нашу партию мы будем разыгрывать на одной доске. Собственно, этого ответа я и ждал, когда спрашивал вас о форме разговора.
Штирлиц неторопливо открыл портфель, достал папку, в которой лежали фотографии полуголого Везича и Лады, статья фельетониста Илии Шумундича, и положил все это на стол.
— Поглядите, пожалуйста, — сказал он. — Нет ли здесь мелких огрехов и фактических неточностей?
Везич пробежал статью, внимательно рассмотрел фотографии — не монтаж ли — и серьезно спросил:
— Завизировать?
— Это было бы замечательно.
— Вы уверены, что опубликуют?
— Бесспорно.
— Когда?
— Сразу же после нашего с вами разговора.
«Вечерних газет две, — подумал Везич, — и в одной из них Взик. Мне надо, видимо, не ждать разговора с заместителем министра, а публиковать сегодня же…»
— И вы действительно думаете, — спросил он, — что это может мне повредить?
— А вы как думаете?
— Мне интересна ваша точка зрения.
— Думаю, что вам это здорово повредит.
— Почему?
— Потому что вы не сможете опровергнуть ни одного из приведенных здесь фактов. Факты, конечно, ерунда сами по себе; можно было б и поинтереснее найти, но мы в цейтноте. Однако факты эти обращены к массовой аудитории и затрагивают те вопросы, которые более всего интересны толпе. Опровергать написанное здесь, — Штирлиц тронул мизинцем странички, — невозможно, поскольку вас конкретно ни в чем не обвиняют. О вас говорят как о блудливом блюстителе нравов. Этот парадокс, я согласен, дешевого свойства, но он стреляет в десятку.
— Парадокс стреляет?
— Это вы хорошо подметили. О чем свидетельствует, по-вашему, такая корявая фраза?
— О том, что вы волнуетесь.
— Именно.
— Ваш коллега ни за что в этом бы не признался.
— Кого именно вы имеете в виду?
— Господина Фохта.
— Он очень волновался, беседуя с вами?
— Он тщательно скрывал свое волнение.
— Каждый человек играет такую роль, какая ему по силам.
— Меня всегда интересовал вопрос: явлением какого порядка следует признать актера — высшего или низшего?
— Актер — это орган божий, — ответил Штирлиц задумчиво. — Он моделирует нижний уровень бытия, не высокое — бытие плоти, бытие темперамента. Но поскольку он может это моделировать, то сам становится явлением высшего порядка, ибо лицедейством своим заново осмысливает явления, то есть обладает врожденным даром мыслить.
Везич удивился не столько этому ответу, сколько тому, что Штирлиц не форсировал разговор, — а он мог это сделать, и, наверно, это было бы ему выгодно, ибо он сейчас обладал выигрышем во времени.
— Ну, а если актер — явление высшего порядка, — медленно сказал Везич, глядя в глаза Штирлица, — что же такое институт режиссуры?
— Режиссер — это творец мысли. Настоящий режиссер и настоящий актер почти всегда борются друг с другом, это две индивидуальности. Разница в том, что режиссер спускается сверху. Режиссер создает свое имя из всего на свете, он, как творец, творит мир, но из чего сотворит он этот свой мир и свое имя?!
— Да, но за ними обоими стоит писатель. Он, видимо, самое главное начало в проявлении этих двух ипостасей.
— По-моему, — так же осторожно, как спрашивал Везич, ответил Штирлиц, — писатель не имеет ничего общего с режиссером и актерами. Он облекает свое многократное «я» в словесную ткань. Понять идею его «я» должен режиссер. Выразить — актер, то есть вы. Я, Штирлиц, как и вы, актер. Всякий актер, если он не бездарь, — некий контрольно-пропускной пункт. Режиссер может что-то предписать нам, но мы вправе сказать «нет» режиссеру. Не потому, что так мужественны, а лишь оттого, что не можем сделать так. «Мой герой так не поступит. Он так поступить не может». И все. Когда актер не может чего-то органически, значит, работал его контрольно-пропускной пункт…
Везич склонился над столом и, замерев, спросил:
— Тогда, быть может, настоящему актеру не нужен режиссер? Может быть, настоящий актер вправе вести роль сам по себе?
Штирлиц смотрел на Везича так же цепко и молчал, хотя он знал, что надо ответить полковнику, ждал того мгновения, когда надо будет ответить ему. Он почувствовал это мгновение, когда Везич чуть прищурил веки — не выдержал напряжения.
— Актер может сыграть роль сам по себе, — ответил Штирлиц, — но в этом случае он будет поступать как режиссер. Он будет заменять режиссера, но не отменять его. Он станет возмещать режиссера, чтобы творить свой мир и свое имя.
— И вы думаете, что талантливый актер может спасти плохую пьесу?
— Если роль очень плоха, надо дать ему возможность выкидывать какие-то слова. Что такое роль? Это список реплик. А реплики — сотая часть жизни. Ведь между репликами, в сущности, идет жизнь. Видимо, все дело в ремарках… Ремарки должны открыть возможности для актера. Если актер почувствует, что роль очень слаба, но ремарки жизни тем не менее наличествуют, он опустит реплики и сыграет. Плохую роль он возместит самим собой, своей личностью…
Везич откинулся на спинку плетеного стула и впервые за весь разговор закурил.
— Где вы учили немецкий? — спросил Штирлиц.
— В Вене.
— У вас блестящий немецкий. Наверное, вашими учителями были немцы, а не австрийцы.
— Моими учителями были «фолькиш», иностранные немцы, австрийские подданные. Такие же, как здесь югославские немцы. Они издеваются над языком ваших пропагандистов Кунце и Вампфа — я слушал запись их разговоров после того, как они проводили с ними инструктивные беседы.
— Вы пользуетесь английской аппаратурой?
— Американской.
— Немецкая лучше.
— Может быть. Но вы нам ее не продавали.
— Да? Глупо. Я бы продавал, пропаганда техникой — самая действенная пропаганда.
— Слава богу, у вас не все думают так остро, как вы.
— Не любите немцев?
— Не люблю нацизм.
— Почему так?
— На это у меня есть много причин.
— Личного порядка?
— Да.
— Мы задели кого-нибудь из ваших родных?
— Нет.
— Друзей?
— Нет. Просто, по-моему, на каком-то этапе общественная неприязнь одолевает каждую личность — это самая сильная форма неприязни.