Земля - Пэрл Бак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошее дело! Есть о чем рассказать госпоже, — сказала Кукушка, и глаза ее лукаво заискрились.
— Я и сам не знаю, как это случилось, — запинаясь ответил Ван-Лун. — Я вовсе не хотел брать еще одну женщину к себе на двор, и это вышло само собой.
Тогда Кукушка заметила:
— Что же, нужно сказать госпоже.
Ван-Лун, боясь гнева Лотоса больше всего на свете, просительным тоном сказал Кукушке:
— Скажи ей, если хочешь. И если ты сумеешь устроить так, чтобы она не сердилась на меня, я дам тебе пригоршню серебра.
Кукушка обещала, все еще смеясь и качая головой. И Ван-Лун ушел к себе во двор и не выходил до тех пор, пока она не вернулась и не сказала:
— Ну, я сказала ей, и она порядком рассердилась. Но я напомнила ей, что она давно хочет получить заграничные часы, которые ты ей обещал, и рубиновое кольцо на руку, и не одно, а два, по одному на каждую руку. Ей нужны и другие вещи, она придумает — какие, и рабыню на место Цветка Груши. А Цветок Груши пусть к ней больше не приходит, и ты не приходи скоро, потому что ты ей противен.
Ваи-Лун охотно обещал все это и сказал:
— Достань ей все, что она хочет. Я ничего не пожалею.
И он был доволен, что ему не нужно видеться с Лотосом, пока все ее желания не будут выполнены и пока гнев ее от этого не остынет. Оставались еще три его сына, и он стыдился перед ними того, что сделал. Он повторял себе снова и снова:
«Разве я не хозяин в своем доме, и разве мне нельзя взять рабыню, которую я купил на свои деньги?»
Он и стыдился и вместе с тем гордился, как всякий, кто чувствует себя еще здоровым мужчиной, когда другие считают его только дедушкой.
И он ждал, что сыновья придут к нему во двор.
Они пришли, один за другим, порознь, и средний пришел первым. Войдя, он заговорил о земле, об урожае, о летней засухе, которая в этом году уменьшит урожай втрое. Но теперь Ван-Лун не обращал внимания ни на дождь, ни на засуху, потому что если урожай этого года приносил ему немного, у него оставалось серебро от прошлого года, и дворы у него были битком набиты серебром, и торговцы на хлебном рынке были ему должны, и много денег было роздано в долг за высокие проценты, которые собирал для него средний сын. И он больше не смотрел, каково небо над его землей.
Но средний сын продолжал говорить и, говоря, исподтишка оглядывал комнату. И Ван-Лун знал, что он ищет глазами девушку, желая удостовериться, правда ли то, что он слышал. Старик позвал девушку, которая пряталась в его спальне:
— Дитя мое, принеси чаю мне и моему сыну!
Она вышла к ним, и ее нелепое лицо зарумянилось, как персик. Опустив голову, она бесшумно двигалась по комнате на маленьких ножках, и средний сын удивленно смотрел на нее, словно до сих пор не верил тому, что слышал.
Но он ничего не сказал и говорил только о земле и о том, что такому-то арендатору нужно отказать в конце года, и другому тоже, из-за того, что он курит опиум и земля у него приносит меньше урожая, чем следует. Ван-Лун спросил сына о здоровьи его детей, и тот ответил, что у них стодневный кашель, но это пустяки, потому что погода стоит теплая.
Так они вели разговор за чаем, и когда средний сын досыта нагляделся и ушел, Ван-Лун успокоился насчет среднего сына.
Не прошло и половины дня, как пришел старший сын, высокий, красивый и гордый, человек в цвете лет, и Ван-Лун, боясь его гордости, не стал звать Цветок Груши и сначала ждал и курил свою трубку. Старший сын сидел неподвижно, с гордым и достойным видом, и спрашивал, как того требовали приличия, о здоровьи отца и о том, как он себя чувствует. Ван-Лун ответил спокойно, что он здоров, и, посмотрев на сына, перестал его бояться.
Он увидел, что такое его старший сын: крупный телом мужчина, который боится своей жены-горожанки, а больше всего боится, что заметят его незнатное происхождение. Здравый смысл крестьянина, который всегда был силен в Ван-Луне, заговорил в нем, и он перестал обращать внимание на старшего сына и на его достойный вид. И вдруг позвал Цветок Груши:
— Поди, дитя мое, налей чаю еще одному из моих сыновей!
На этот раз она вышла тихая и безучастная, и лицо ее было бледно, как цветок, который носит ее имя. Она вышла, опустив глаза, и двигалась тихо и, сделав то, что ей было сказано, быстро ушла обратно.
Мужчины сидели молча, пока она разливала чай, но когда она ушла и оба взялись за чашки, Ван-Лун посмотрел прямо в глаза сыну и встретил взгляд откровенного восхищения, взгляд мужчины, втайне завидующего другому мужчине. Они выпили чай, и сын сказал наконец глухим, неровным голосом:
— Я этому не верил.
— Почему же нет? — спокойно возразил Ван-Лун. — Это мой дом.
Сын вздохнул и через некоторое время ответил:
— Ты богат и можешь поступать, как хочешь. — Затем он снова вздохнул и добавил: — Что же, я думаю, одной жены мало для человека, и приходит время, когда…
Он запнулся, но взгляд его выражал зависть одного мужчины к другому. И Ван-Лун усмехнулся про себя, потому что он хорошо знал здоровую натуру своего сына и знал, что не всегда чопорная городская жена будет держать его на привязи, и когда-нибудь он себя покажет.
Старшин сын не сказал ничего больше и ушел задумавшись, словно ему в голову пришла какая-то новая мысль. И Ван-Лун сидел и курил трубку, гордясь тем, что и в старости он сделал то, что хотел.
Когда пришел младший сын, наступила уже ночь, — и он также пришел один. Ван-Лун сидел в средней комнате, и на столе горели красные свечи; он сидел и курил, а Цветок Груши сидела против него за столом, спокойно сложив руки на коленях. Иногда она взглядывала на Ван-Луна, прямо и без кокетства, как смотрит ребенок, и он не спускал с нее глаз и гордился своим поступком.
Вдруг перед ним появился младший сын, вынырнув из темноты двора, и никто не заметил, как он вошел. Он стоял, как-то странно пригнувшись, и Ван-Лун, сам не зная почему, вдруг вспомнил когда-то виденную им пантеру, которую поймали в горах и привезли в деревню: она была связана, но изогнулась словно для прыжка, и глаза у нее горели, — и глаза юноши горели, не отрываясь от глаз отца.
И брови его, не по возрасту густые и черные, были злобно нахмурены и черной полосой сошлись над переносицей. Так он стоял и наконец промолвил тихим, сдавленным голосом:
— Теперь я уйду в солдаты… Я уйду в солдаты.
Но он не смотрел на девушку, а только на отца, и Ван-Лун, вовсе не боявшийся ни старшего, ни среднего сына, вдруг испугался младшего, на которого почти не обращал внимания с тех пор, как он родился.
Ван-Лун заикался и бормотал и хотел заговорить, но не мог произнести ни слова и растерянно смотрел на сына. А сын повторял снова и снова:
— Теперь я уйду. Теперь я уйду.
Вдруг он повернулся и взглянул на девушку, и она ответила ему взглядом, потом вся сжалась и закрыла лицо обеими руками, чтобы не видеть его. Тогда молодой человек с трудом отвел от нее глаза и одним прыжком выскочил из комнаты. Ван-Лун посмотрел ему вслед, в темный квадрат двери, отворенной в черноту летней ночи, но он уже ушел, и снова все стало тихо.
Наконец он повернулся к девушке. Вся его гордость исчезла, и он сказал ей смиренно и кротко, с великой печалью:
— Я слишком стар для тебя, сердце мое, и хорошо знаю это. Я стар, очень стар.
Но девушка отняла руки от лица и закричала так страстно, как ему еще не приходилось слышать:
— Молодые люди жестоки, я больше люблю стариков!
На утро следующего дня младший сын Ван-Луна ушел неизвестно куда.
Глава XXXIV
Как осень ненадолго вспыхивает летним теплом перед наступлением зимнего сна, так было и с недолгой любовью Ван-Луна к Цветку Груши. Кончилась короткая вспышка, и страсть умерла в нем: он любил ее, но уже бесстрастно.
Когда страсть в нем угасла, он остыл и сразу состарился. Однако он любил ее, и для него было отрадой, что она живет у него на дворе и преданно, не по летам терпеливо, служит ему, и он был неизменно добр к ней. И его любовь к ней все больше и больше походила на любовь отца к дочери.
И ради него она была добра к его бедной дурочке, и это его утешало, так что однажды он высказал ей то, что давно было у него на душе. Ван-Лун не раз думал о том, что будет с дурочкой после его смерти, и знал, что никому, кроме него, нет дела, жива она или умерла. И он купил в лавке врача белый ядовитый порошок и сказал себе, что даст его дурочке, как только увидит, что близка его смерть. Но все же он боялся этого больше, чем смертного часа, и теперь для него было утешением видеть преданность Цветка Груши. Однажды он позвал ее к себе и сказал:
— Кроме тебя, мне некому оставить бедную дурочку после моей смерти, а она проживет долго, потому что на уме у нее нет забот и ничто не тяготит ее. И я знаю, что после моей смерти никто не позаботится накормить ее, ни посадить ее на летнее солнце, ни увести ее во-время от дождя или зимнего холода, и ей, бедняжке, может быть, придется бродить по улицам, когда всю жизнь о ней заботились ее мать и я. Вот в этом мешочке «ворота мира» для нее. И если я умру, то после моей смерти ты смешаешь это с рисом и дашь ей съесть, и она последует за мной. И я буду спокоен.