Мифогенная любовь каст - Павел Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же он был переполнен восторгом и трепетом перед этими прекрасными и священными существами, чистыми и юными, как мир в глубокой, незапамятной древности. Постепенно он забыл о войне, о Москве, о земле, полностью отдавшись созерцанию немыслимой красоты, раскрывшейся его взору. Это был момент, когда игра застывает и все будто погружается в безвременье, в летаргию.
Чище снега и ярче солнца,Выше птиц и быстрее ветра,И задумчивы, как оконце, —Из небесного сделаны фетра!
Эта Святость, доступная глазу,Облеклась в запредельный иней,И становится ясно не сразу,Что мы видим оттенки Синей.
Синева захватила немногихВ карусельный свистящий полет —Самых юных, прекрасных и строгих,Погруженных в сверкающий лед.
Вот они пред тобою, Хозяин,Сокрушительный Колобок!Выбирай, ведь любая достойнаНадкусить разрумяненный бок!
Только зубки из чистого мрамораОбнажатся в улыбке святой,Только привкус Последнего СамогоВдруг осядет в глазах на покой.
Последняя девочка, стоявшая на облаке ближе всех к парторгу, держала в одной руке ежа, в другой – фламинго. Дунаев ощущал, что от нее, под прикрытием снежного сияющего спокойствия, исходят токи и разряды, направленные по определенным «каналам» куда-то вниз, где «каналы», «дорожки» и «коридорчики» разбегаются в разные стороны, изгибаясь и ветвясь, но неуклонно достигая определенных точек, неких «пунктов назначения». Дунаев был заинтригован и решил проследить до конца какой-нибудь из этих «потоков». Включил постепенно нарастающее приближение «кочующего зрения». «Поток», идущий из левого глаза девочки, уходил в трещину на лакированной поверхности матрешки. Дунаев повернулся «спиной» к сияющим небесным просторам и вошел в трещину. Сразу же он обнаружил себя падающим в узкий, темный колодец. Колодец точно соответствовал размерам Дунаева – он чувствовал в миллиметре от своих боков проносящиеся стены. Падение было долгим, он даже забылся в его однообразном свисте. Наконец, он упал в кучу прелой осенней листвы. Здесь начинался невзрачный технический коридор. Парторг покатился по нему, постепенно наращивая скорость.
Вдруг что-то слегка толкнуло его в сдобный бок. Он снова крутанулся несколько раз, будучи не в силах остановиться. Он разглядел, что его преследует нечто небольшое. Они оба неслись по длинному коридору, который шел слегка наклонно вниз, иногда плавно заворачивая. Пол был гладкий, серый, вроде бетонный, однако при этом казался чуть-чуть теплым. Впрочем, парторгу трудно было доверять ощущениям своего тела, ибо оно состояло теперь, по его представлениям, из свежего хлеба. Столь же гладкими и серыми были стены. Кое-где светились пыльные лампы в железных сетках. Освещение было столь тусклое, что Дунаев не сразу мог разглядеть своего преследователя. Заметил только, что это что-то маленькое, несущееся по воздуху, не касавшееся пола и не совершавшее при этом суетливых движений, более похожее на предмет, чем на птицу или насекомое. Это «нечто» постоянно держалось на равном расстоянии от него, немного отставая и стараясь находиться вне поля его зрения. Однако, когда Дунаев «вертелся», тому некуда было скрыться, и парторг вскоре понял, что это половинка яйца, сваренного вкрутую.
«Вот привязалась, шелупонь сраная!» – подумал парторг и перестал обращать на этот мусор внимание.
Из-за того что коридор был наклонным, скорость его перемещения постепенно возрастала. Вначале его это радовало, он наслаждался своей «несокрушимой стремительностью», вспомнив прорицание Священства о том, что нарекут его «Сокрушительный Колобок». Эта «хлебная гордость», переполнявшая его глупое, круглое тело, много позже стала причиной жгучего стыда. Однако постепенно он осознал, что теперь он окончательно утратил возможность контролировать свое движение. Внезапно коридор развернулся – и парторг со всего маху выскочил в какой-то темный туннель, где были проложены рельсы, и понесся по рельсам, как скорый поезд. Его вдруг осенило, что он находится в московском метро. И действительно, мрачные стены туннеля вдруг оделись цветным мрамором, и он «проехал» станцию. Это был «Сокол». Платформа с ее красивыми арками, сложными переходами, мостиками, овальными скамейками и прочим была освещена и заполнена людьми, укрывшимися от бомбежек: многие спали на полу. Дунаев видел все это мельком, скорость его была слишком велика, и он снова ушел в туннель. Через несколько минут его ослепила сияющая, облицованная коричневым мрамором станция «Динамо». Он успел заметить девочку на коньках, в короткой юбке, желтовато-белую, словно бы из окаменевшего сгущенного молока, изображенную на круглом барельефе. На платформе никого не было, кроме нескольких военных. И снова тьма, рельсы, толстые черные провода, тянущиеся по стенам. Дунаев постарался чуть-чуть снизить скорость. Следующая станция была «Маяковская». Она возникла – величественная, строгая и роскошная, как храм, блистая загадочными полуметаллическими арками. Здесь был устроен подземный госпиталь. Среди раненых сновали санитарки и врачи, стоял тяжелый запах карболки. Миновав «Маяковскую», Дунаев вдруг увидел человека в сером халате, с забинтованной головой, который курил папиросу спрятавшись в каком-то техническом углублении в стене туннеля и согнувшись там в три погибели. Дунаеву вдруг захотелось курить (он вспомнил, что не курил более суток). Это желание было таким сильным и мучительно острым, что Дунаев неожиданно для себя резко затормозил возле ниши с человеком и хрипло попросил:
– Браток, дай затянуться, что ли!
Человек вздрогнул, но ответил спокойно: «Ладно уж, затягивайся, что ж теперь делать!» – и протянул дымящуюся папиросу.
– Только ты подержи мне, а то рук нету ни хуя, – сказал Дунаев.
– Эх ты, бедолага, шлепнули тебя, значит, по рукам, чтобы зря девок не щупал, – пожалел его человек. – А мне вот все мордасы забинтовали, так что я даже не знаю, как мне тебе подержать. Придвинься, что ли.
Дунаев придвинулся, и человек, держа в одной руке папиросу, другой стал ощупывать его «лицо».
– Ну и ряшка у тебя, конца и краю не видно, – наконец прошептал он удивленно. – Никак рта не найду. Чего это тебя так раздуло? Спой чего-нибудь, придется по звуку искать.
Парторг замурлыкал «Летят утки».
Наконец человек нащупал край его рта и воткнул в него папиросу. Дунаев жадно затянулся сладким беломорским дымком. Потом сделал еще затяжку.
– Ну спасибо, братишка, прямо спас меня, честное слово. Вовек не забуду.
– Да чего там, – сказал человек в нише. – Бывай.
Они распрощались, и Дунаев покатил дальше, по инерции напевая «Летят утки и два гуся».
Он катился себе и катился по рельсам, и душа его, зарывшаяся в «глубины беспечного хлеба», не подозревала, какое страшное потрясение ждет ее на следующей станции «Площадь Свердлова». Он въехал туда спокойно, на всякий случай включив «невидимость» (чтобы не пугать людей), никуда уже особенно не торопясь, и с удивлением обнаружил, что станция, в отличие от предыдущих, пуста и погружена в полумрак. Из многочисленных светильников, имевших вид величественных чаш в венках из толстых золотых колосьев, горел только один, освещая одну из огромных мраморных скамей. В углу этой скамьи сидели двое. Они имели вид «хозяйственников» – оба в теплых пальто, в добротных каракулевых шапочках, в валенках. У одного из них был даже заложен огрызок карандаша за ухо, как у типичного «зав. складом». Другой держал на коленях портфель. Они были погружены в тихий, сосредоточенный разговор. Обычные советские «снабженцы», каких тысячи, но что-то в их облике заставило парторга внутренне оледенеть. Он уже знал, что именно сковало его сдобную, пористую плоть ужасом, но еще не решался признаться себе в этом. Он остановился и включил слабое, минимальное «приближение». Да, ошибиться было невозможно: это были Поручик и Бакалейщик. Было немыслимо видеть эти головы доверительно склоненными друг к другу; было невыносимо страшно видеть их шепчущимися друг с другом наподобие старых друзей. Затем Дунаев увидел, как Поручик передает Бакалейщику портфель, который перед этим держал на коленях. Затем оба встали и пожали друг другу руки, прощаясь. Парторг расслышал последние слова Поручика: «…и передай, что всех девочек мы пристроим и позаботимся о них. Я сам лично прослежу за всем». Затем они разошлись в разные стороны и исчезли в темноте.
Дунаев застыл, прикованный к месту кошмаром своего открытия. Только одна мысль, которая казалась ему сейчас самой страшной мыслью на свете, стояла в нем и сияла, как шаровая молния, сжигающая дотла остатки его души. Это была мысль: «ПОРУЧИК – ПРЕДАТЕЛЬ!»
Затем хлынули смятенным потоком другие мысли: «Что же делать?! Если Поручик – предатель, значит, пиздец всему! Нет, ну этого… Это так оставить нельзя, это… что же это такое: в самом центре Москвы, прямо под самим Кремлем!.. Надо срочно сообщить… нашим сообщить… это же очень опасно, это же наебнуть может все вещи! Они же ничего не знают! Надо донести наверх, на самый верх… Но кому? Сталину? Нет, надо на Лубянку идти, там только могут это вот… пресечь все это. На Лубянку, срочно! Как же это я раньше… Но как же я приду? Не могу же я впереться туда прямо так, кругляком! И вообще, Холеному ни Сталин, ни Лубянка не указ. У него свое начальство, лесное. Надо по его начальству доносить. В Избушку! Избушке сообщить, она сама разберется. В Избушку Лубяную, в Избушку-Лубянку!»