Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И не воспрещается, и известно, а все-таки… выпьем, коррреспондент!
Я опять не отказал ему в удовольствии вместе выпить, но все-таки стоял на своем:
— Но почему же? почему?
— А потому что потому — вот тебе и сказ!
— Боязно-с, — пояснил отец Николай, — думается, слово-то не трудно молвить, ан оно, пожалуй, не то, какое надобно. Ну, и кутузка притом же. Хоша нынче она и утратила прежнее всенародное значение, а все-таки в совершенстве забвению не предана.
— Верррно! — опять подтвердил Иван Иваныч.
— Но ведь вы сами были давеча очевидцем, как люди совершенно простые выражали свой энтузиазм! И выражали так открыто, что наверное никто из них не опасался подвергнуться за это административному воздействию!
— То — мужики, им все можно, потому что им и под замком посидеть ничего, а мы — люди обстоятельные. Для нас не токма̀ что день или неделя, а всякий час дорог! Будет… выпьем!
Я убедился, что продолжать этот разговор было бы бесполезно, но, признаюсь, сдержанность почтеннейшего Ивана Иваныча произвела на меня горькое впечатление. Я никак не мог вообразить себе, чтоб представление о кутузке было до сих пор так живо среди народа. Пришлось опять припомнить вашу газету, или, лучше сказать, бесчисленные передовые статьи ее, в которых выражалась мысль, что физиономия народа надолго, если не навсегда, определяется его воспитанием. Святая, бесспорная истина! Подумайте, как давно уже пали стены кутузки; но так как в продолжение веков она составляла главную основу нашего народного воспитания, то и теперь стоит перед нами, как живая! Кутузок уже нет*, самый характер нашей культуры настолько изменился, что не только исправники и становые пристава, но даже сотские служат образцом предупредительности и вежливости, а мы все еще жмемся в сторонке, скрываемся, боимся проронить лишнее слово, как будто вот-вот нас сейчас возьмут за шиворот! Спрашивается, сколько прекраснейших излияний чувств остается вследствие этого под спудом! Скольких драгоценных и поистине умилительных картин мы лишаемся случая быть свидетелями!
Начните хоть бы с нас, корреспондентов: какую массу совершенно неожиданных бытовых сцен мы могли бы воспроизвести, если бы не существовало этого фаталистического самозапрета относительно излияний чувств! Конечно, и теперь мы достаточно сильны по части подражания мужицкому жаргону, но все-таки нам нужно насиловать свое воображение или прибегать к перу Немировича-Данченко, чтоб достигнуть каких-нибудь солидных результатов в смысле увеличения розничной продажи газет. Тогда как не будь этого… Но этого мало: самое начальство — смею спросить — разве оно не теряет от этого в смысле самоутешения и самопоощрения? Увы! взирая на ровную поверхность нашего общества, изредка возмущаемую восторгами мужиков, оно само не знает, что скрывается в этих глубинах: доброе ли чешуйчатое, которое можно выпотрошить и употребить в снедь, или злой крокодил, который сам может поглотить, ежели приблизиться к нему без достаточной осторожности?!
Нет, прочь кутузки! прочь самое воспоминание об них! По крайней мере, на время войны… Пусть всякий полагает, что он обо всем может откровенно высказать свою мысль! И пусть не только полагает, но и в самом деле высказывается! Результатов от такой внутренней политики можно ожидать только вполне удовлетворительных. Во-первых, всякий друг перед другом наверное будет стараться, чтоб мысль его была по возможности восторженная и патриотическая; во-вторых, если бы в общем строе голосов и оказались некоторые диссонансы, то можно бы таковые отметить в особых списках, и, по окончании войны, с выразителями их поступать на основании существующих постановлений. Тогда как теперь, при общем молчании, невозможно даже определить, где кончается благонамеренность и где начинается область превратных толкований…
— Скажи ты мне, сделай милость, что это за должность такая: корреспондент? — прервал мои размышления Иван Иваныч.
Я объяснил*, что в недавнее время возникла шестая великая держава, называемая прессою, которая, стремясь к украшению столбцов и страниц, повсюду завела корреспондентов. Эти последние обязываются замечать все, что происходит на их глазах, и описывать в легкой и забавной форме, способной заинтересовать и увеселить читателя. Писания свои корреспонденты отправляют в газеты для напечатания, но бабушка еще надвое сказала, увидят ли они свет, потому что существует еще седьмая великая держава,* которая вообще смотрит на корреспондентов, как на лиц неблагонадежных, и допускает или прекращает их деятельность по усмотрению. Все искусство корреспондента в том заключается, чтоб попасть в мысль этой седьмой державе и угадать, какие восторги своевременны и какие преждевременны. Например: во время сербской войны некоторые восторги были сочтены преждевременными, и потому множество корреспондентов погибло напрасною смертью; теперь же, по-видимому, эти самые восторги вполне своевременны. Но и то только по-видимому, ибо ежели будущее неисповедимо вообще, то в отношении к корреспонденту оно неисповедимо сугубо. «Лови момент!» — вот единственное правило, которое умный корреспондент обязан вполне себе усвоить, — и тогда он получит за свой труд достаточное вознаграждение, чтоб…
Иван Иваныч не дал мне докончить и с изумлением спросил:
— Так и корреспондентам деньги платят?
— Конечно, и даже совершенно достаточные, чтоб не…
— Ах, прах те побери! Отец Николай, слышь?
— Слышу и ничего в том предосудительного не нахожу, ибо знаю по собственному опыту, что такое духовный труд, особливо ежели оный совершается в благоприличных формах и в благопотребное время…
— Нет, да ты шутишь! настоящими ли деньгами-то платят вам? не гуслицкими ли?*
— Настоящими, — сказал я, — и вот вам доказательство…
Я вынул из бумажника десятирублевую и подал ему. Он поднес ее к фонарю, посмотрел на огонь и вдруг с быстротою молнии опустил ее в свой карман.
— Я ее дома ужо в рамку вставлю и на стенке в гостиной у себя повешу! — сказал он.
Положение мое было критическое. С одной стороны, я понимал, что это шутка (испытательного характера), но с другой — мне вдруг сделалось так жалко, так жалко этой десятирублевой бумажки, что даже сердце в груди невольно стеснилось. Не желая, однако ж, выказать свои опасения, я решился пойти на компромисс (опять вспомнил ваши передовые статьи, где это слово так часто употребляется).
— Прекрасно, — сказал я, — в таком случае вы мою бумажку вывесите, а мне отдадите свою равносильной ценности.
К несчастию, голос мой при этом дрогнул, и это дало ему повод продолжать свою шутку.
— Жирно будет! — воскликнул он.
— Но почему же?
— А потому что потому… Выпьем, корреспондент!
Он откупорил фляжку, налил чарочку и поднес ее к моему лицу; но в то время, как я уже почти касался чарки губами, он ловким маневром отдернул ее от меня и выпил вино сам.
— За твое здоровье… корреспондент!
Это была новая шутка, и опять испытательного характера, но на сей раз я решился не высказывать своих чувств.
— Итак, — сказал я, возвращаясь к прерванному разговору о позаимствованной у меня бумажке, — за вами десять рублей.
— Шалишь, любезный! Хочешь, грех пополам?
— Но зачем же я получу только пять рублей, коль скоро вы у меня взяли целых десять?
— Ну, слушай! Пойдем на аккорд: пять рублей я тебе отдам сейчас, а пять — через год. Хочешь? А твою бумажку в рамку вставить велю и подпишу: корреспондентова бумажка… По рукам, что ли?
— Не могу и на это согласиться, потому что и это не будет справедливо. А впрочем, я понимаю, что это с вашей стороны шутка, и охотно буду ожидать, покуда вы сами найдете возможным положить ей конец.
— Рассердился… корреспондент!
— Нимало… И в доказательство, что уважение мое к вам нисколько не поколеблено, я, если угодно, хоть сейчас же выпью вместе с вами за ваше здоровье.
— Вот это — дело! ай да корреспондент! Выпьем!
Опять появляется фляжка, и увы! вновь повторяется тот же маневр, вследствие которого чарка, проскользнувши у меня мимо губ, опрокидывается в горло моего амфитриона.
Я прислонился головой к стенке вагона и сделал вид, что желаю заснуть. Замечательно, что батюшка, в продолжение этих шуток, ни разу не вступился за меня. Он видимо уклонялся от вмешательства и даже в то время, когда шутки Ивана Иваныча приобретали несомненно острый характер, старался смотреть в окно, хотя там, по ночному времени, ничего не было видно. Ясно, что если бы Ивану Иванычу вздумалось в самом деле присвоить себе мои десять рублей, то я не имел бы даже свидетеля столь вопиющего факта! Повторяю, впрочем: серьезных опасений насчет преднамеренного присвоения я не имел; но все-таки думалось: а что, если он позабудет?