Крик безмолвия (записки генерала) - Григорий Василенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Охранник услужливо раскрыл перед ней дверцу автомашины, и она молча уселась на заднем сидении. По ее искаженному от разочарования встречей лицу видно было, что осталась недовольна горожанами. Может даже слышала ту едкую фразу, выстреленную не в бровь, а в глаз.
Раиса Максимовна остановилась на афипской даче, а не у своих родителей. Первый секретарь выразил ей соболезнование и ждал ее распоряжений. Она поднялась на второй этаж в роскошные апартаменты. И. Полозков терпеливо ждал ее внизу в вестибюле, усердно читая газеты и нервничая от того, что слишком долго она не появлялась.
Наконец в воздушном голубом пеньюаре, а не в траурном одеянии, она словно парила спускаясь по лестнице.
— Где тут у вас «ВЧ»? — спросила первая дама. — Я позвоню Михаилу Сергеевичу.
Ей показали комнату, она важно проследовала туда.
Перед этим кандидат в члены Политбюро из Москвы уже наводил у меня справки, как встретили Раису Максимовну, а потом пригласил Ивана Кузьмича и просил докладывать по «ВЧ» ему по всем вопросам, о всех ее пожеланиях.
Разговор Раисы Максимовны с Михаилом Сергеевичем затягивался.
Увидев ее в таком ночном убранстве, мне стало не по себе и я постарался уйти, чтобы больше ее не видеть, а первый секретарь остался, дабы не впасть в немилость коварной и всемогущей Раисы Максимовны.
На следующий день самолетом доставили из Москвы огромную бронированную автомашину, а вслед за нею прилетел и сам генсек с многочисленной охраной во главе с генерал–лейтенантом, начальником Управления охраны,
которого он в августе 91–го поспешил разжаловать в рядовые и засадить в «Матросскую тишину».
Кавалькада автомашин в сопровождении «мигалок» пронеслась по городу и пристроилась к траурной процессии недалеко от кладбища
…В тот же день, возвращаясь в Москву, по пути в аэропорт, Михаил Сергеевич велел остановиться на перекрестке, где выходила к народу Раиса Максимовна. Необычная черная машина, напоминающая танк, привлекала внимание прохожих. Собралась толпа. Генсек вышел из машины. Сыпались вопросы. Горбачев был в своем амплуа, как будто он ехал не с кладбища, а с пикника на Домбае с Колем.
— Товарищи, — начал глубокомысленно Горбачев, — процесс пошел. Мы находимся на очень ответственном этапе перестройки. Перестройка идет вширь и вглубь…
И далее все в том же духе. Как обычно ничего конкретного, без всякой озабоченности надвигавшимся хаосом в стране.
Тогда еще многие ему верили, надеялись на его социалистический выбор, которому он клялся быть верным до конца. А между тем в Москве накалялись страсти. Горбачев, расчищая себе дорогу, одним махом удалил около ста членов ЦК, в том числе и предшественника Бориса Николаевича — Василия Васильевича Гришина, Героя Социалистического труда, которому судьба уготовила участь рухнуть в очереди райсобеса столицы. То было начало процесса, а потом ветераны умирали на митингах, при возложении цветов на могилы павших воинов. Но и мертвых обвиняют во всех грехах, даже в том, что разбили немцев, не наладили торговлю овощами в Москве и в сбоях графика движения городского транспорта.
Правда, теперь это мелочи для Москвы, есть дела посерьезнее.
Чета Горбачевых, укрывшись за высоким дачным забором, поглядывает оттуда на мир сквозь щель, опасаясь зреющего людского презрения за плоды — руины «нового мышления».
44
Илья Васильевич не раз приглашал меня зайти к нему, в его «особняк», посмотреть как живет фронтовик-победитель, полковник в. отставке. Мне и самому хотелось навестить его. Не так уж далеко пришлось идти до него от
главного проспекта «Маленького Парижа», всего четыре квартала, почти не выходя из центра города.
Я давно не был в том заброшенном районе старого города, примыкавшего к реке, и он представлялся мне не таким уж трущобным. По обе стороны узкой улицы с разбитой мостовой тянулось хаотическое нагромождение лачуг в чисто русском исполнении, построенных без всяких архитектурных канонов, что называется кто во что горазд. Развалившиеся и доживающие свой век ветхие хибарки кишели как муравейники своими трущобными обитателями.
В глубине тесного двора с такими же хибарками, прилепившимися одна к другой, я отыскал «особняк» — строение, похожее на казачий курень прошлого столетия, в котором ютился полковник Колпашников. На крыше куреня были разбросаны кирпичи, удерживающие куски шифера, прикрывавшие давно поржавевшее железо. Прохладный ветерок трепал на соседней крыще какую‑то железку, заунывно поскрипывавшую над головой.
Саманная мазанка Колпашникова ушла в землю так, что окошки выглядывали на половину из‑за зеленых кустов колючего шиповника в крохотном палисаднике.
На пороге меня встретил Илья Васильевич в армейской рубашке при галстуке, без погон. «Наверно, собрался куда‑то уходить», — подумал я. Позвонить ему, предупредить о визите я не мог, у него не было телефона, поэтому пришлось сразу извиняться.
— Проходите, проходите… Только осторожно, голову пониже, иначе стукнитесь о притолоку.
Я внял его предупреждению, низко опустив голову, перешагнул через порог.
Илья Васильевич, как экскурсовод, стоя посередине комнаты, сразу начал рассказывать о жилье. Досталось оно его жене по наследству от умерших родителей.
— Может, лучше было бы без наследства… А так считается, что жильем мы обеспечены. На очередь поставили, но она не продвигается. По моим подсчетам не дождаться…
Я не мог его ничем утешить, даже не мог сказать ободряющее слово, что не надо отчаиваться, как обычно говорят в таких случаях. И от этого мне стало как‑то неудобно.
— Алексей Иванович, вы меня извините. Присаживайтесь. Давайте выпьем чайку. Хозяйка уехала автобусом на огород. Жаль. Хотела с вами повстречаться.
Полковник усадил меня на диван и я оказался за круглым столом, покрытым скатертью. Напротив меня на простенке громко тикали куда‑то спешившие ходики. Жилье от старого куреня отличалось тем, что на крошечном полу лежала ковровая дорожка, стены обклеены светлыми обоями, а в углу на низкой тумбочке стоял телевизор, свидетель научно–технического прогресса двадцатого века.
Илья Васильевич засуетился. Я слышал как он на кухне чиркал спичками, ставил чайник на плиту. В тесной комнатке под низким потолком все было до предела просто. Легкая занавеска, наверное, отгораживала спальню. В этих стенах жизнь словно остановилась. Не верилось, что совсем рядом на центральном проспекте громоздились новые многоэтажные дома, кое–где с лифтами, лоджиями и балконами. Я не мог разобраться, как же отапливается полковничья хибарка, хотел было спросить, а потом вспомнил торчавшую над крышей высокую канализационную трубу. Дай бог, если печка топилась газом.
Не впервой мне приходилось бывать в таких «палатках» с земляными полами, но видеть в этой конуре фронтовика, полковника в отставке, доживавшего свой век, я не ожидал и от этого мне стало душно. На меня нависал и давил потолок.
Илья Васильевич расставил на столе чашки, все что нашлось дома к чаю: печенье в стеклянной вазе, сахар, чайник с заваркой. В домашней обстановке Колпашников выглядел по–другому. Может сдерживался, считал неудобным за чашкой чая при госте распаляться о своем житие.
— Сегодня прохладно, а вы без берета, — заботливо сказал Илья Васильевич, разливая чай.
— Иногда даже берет мешает.
— Ну, это вы зря. Простудитесь с вашей растительностью. Берет же не каска.
— Всю войну прошел без каски и сейчас предпочитаю ходить и говорить без головного убора. Свежий воздух обдувает голову, дышится легче, мысли не застаиваются.
— Вы меня удивляете, Алексей Иванович. Я на войне с каской не расставался. Правда, не спасла она меня от осколка.
— На передовой я жил с приметой. Впрочем, как и все. В сорок первом, под Москвой перед боем, мне как и двум другим каски не досталось. Мы — все трое, уцелели в том бою, а многие из тех, кто были в касках, остались там навсегда. С этой приметой я прошел всю войну без каски
и, как видите, уцелел. Без каски было как‑то свободнее, виднее, она бы мне мешала. Вбил себе в голову: надену — рок.,. С этой приметой и живу.
— Это‑то да, но голова одна и жизнь одна.
— Жизнь?.. Наша жизнь—не что иное, как «человеческая комедия».
Мой собеседник, помешивая ложечкой дымивший паром, крепко заваренный чай, насторожился. Такого он от меня не ждал, а я жил с некоторых пор этой мыслью, но держал ее при себе. Теперь это выплеснулось. Обстоятельства изменились, как говаривала одна моя знакомая. Илья Васильевич, словно опасаясь услышать мои дальнейшие рассуждения, заметил:
— Хочется верить, что придет время, когда все станет на свое место. Верх возьмет здравый смысл, а не комедия.
— Я сомневаюсь. Давайте обратимся… к Бальзаку, написавшему «Человеческую комедию». Один из его романов называется «Утраченные иллюзии». Это было, это было… в 1843 году. Он писал об ужасной скверне XIX века, изобразил ее с такими подробностями, что никто не сможет опровергнуть язвы современного ему мира. Прошло немало лет с той поры, когда Бальзака занимали мысли о несовершенстве мира, когда жизнь он определил как «Человеческую комедию», в которой копошились, как в муравейнике люди с их пороками. Они не могли от них освободиться. Бальзак стремился объяснить закономерности действительности. И к чему он пришел? — «животность» врывается в человечность. Животное наделено немногим, ведет исключительно простую жизнь, у него нет ни наук, ни искусства, в то время, как человек стремится запечатлеть свои нравы, свою мысль, подгоняя их под законы, приспосабливает жизнь для своих нужд. Общество развивает у человека его дурные наклонности. Идея написать «Человеческую комедию» родилась у Бальзака из сравнения человечества с животным миром, которое чище человека.