Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице - Анна Александровна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да окстись ты! — возмутился Данила. — Кабы так было, господь-бог порушил бы стены монастырские. Срам тебе за твои слова, за нечестивые думы!
— Ладно, ладно, — уже спокойно сказал просвирник, ловко разрезая тесто на ровные пласты. — Я ведь о том баял, что́ наши грехи, тяглых людишек? Совсем того лиха нету, что у бояр аль у князей господних… Отец небесный, да и што могем мы, тяглые, на земле изладить? Откелева что взяти? Душа божья, глава царска, спина барска…
— Ох, пора уж мне… — и Данила неуклюже поднялся.
— Поди, поди! — ласково сказал Игнашка.
Данила вышел от просвирника, смущенный его удивительными речами. Даниле хотелось возразить, но у него не водилось в запасе слов, которые могли бы перешибить дерзкие и крепкие речи просвирника.
— Эко! А я по всей обители рыскаю, брата старшого ищу-свищу! — прервал думы Данилы насмешливый и сердитый голос.
Младший его брат Осип Селевин шел ему навстречу, заломив на черных кудрях кунью шапку с малиновым бархатным верхом. Осип жил вольно, да и старцы-хозяйственники баловали его, как одного из самых оборотистых «гостей монастырских».
— Иде ты толчешься, притрепа?[48] — уже с сердцем продолжал Осип. — Поди-тко немедля к столовому старцу, скажи, что, мол, Осип послал. Надобно навес для народишка ставить… И куды такая пропасть их к нам со всех деревень притопала? И чего им страшиться? Кому их тряпьишко надобно? Тьфу, смехота! — И вдруг, лихо подбоченясь (мимо прошли с мамкой две боярышни), Осип важно приказал брату:
— С поверху самы великие бревна токмо ты своротишь. Опосля того в ямы бревна поставишь, землю убьешь… Поди, робь!
Данила молча пошел в назначенное место. Исполнять приказания младшего брата ему всегда было неприятно, однако приходилось в его положении троицкого служки. Выросши в монастыре, Данила привык повиноваться каждому, кто приказывал ему.
С бревнами, с навесом провозился он за полдень. Обтаптывая землю вокруг последнего столба, Данила вспомнил, что с раннего утра, кроме просфорок, ничего не ел. Посмотрев на свой измятый, выпачканный землей и смолой подрясник и черные от грязи руки, Данила хотел пойти к колодцу, но голод погнал служку прямо к воротам.
Он вышел на площадь посада, протискался к столам обжорки, съел две большие чашки коричневой с желтыми пятнышками жира похлебки из печенки и очистил целый ковш гречневой каши. «Ну-ка пойду я на Келарской пруд, порыбарю малость», — сказал себе Данила и, подумав о мягких, густотравных пригорочках, где можно полежать и дать телу размяться, даже весело присвистнул. Навстречу шла девушка в мерещатом[49] сарафане, который пестрел на ней охряными и зелеными клетками самодельной краски из лукового сока и моченой черемуховой коры. На голове девушки горел-переливался яркий атласный платок.
Только успел подумать Данила, кто эта щеголиха, как девушка поравнялась с ним, и он узнал черные, как крыло дрозда, крутые брови Ольги Тихоновой.
— Здорово, красна девица! — с поклоном сказал Данила, почувствовав, как сразу и обида и радость охватили его.
— Здоров будь! — молвила девушка, потупясь, и нетерпеливо заиграла бахромой своего атласного плавка, который струился золотом, новешенький, нежно ломаясь по сгибу. Данила, осмелев, взял ее за руку. Она была холодна и дрожала.
— Уж хошь бы единый разок очми на меня повела, девица!
Ольга глянула на него исподлобья, в ее темных глазах вспыхнул огонек — и тут же погас.
— Ну… — бросила она, потупясь. — Пусти, не временится мне, Варвара-золотошвея, ждамши, покорами изведет.
— Ох… давно ль ты ее страшиться стала?
— Ну и стала! Не твоя печаль! — и Ольга так дернула плечом, будто ей вдруг стало больно. Ее праздничный платок дразнил, колол глаза и, казалось, плавился на солнце. Даниле вдруг захотелось сдернуть, смять его, изорвать в клочья, но он боялся дотронуться до него своими грубыми немытыми руками.
— Небось Оська плат тебе привез? — спросил он.
Ольга медленно подняла голову, и глаза ее потускнели, горькое страдание выразилось в ее взгляде, а губы, будто против воли, прошептали:
— Ах, поди ты, поди от меня…
— Погоди ради Христа, просьма-прошу, — взмолился Данила. — Дядья твои промеж нас мутят?
— Дядья…
— Ведь то не отец с матерью…
— Они меня, сироту, выпоили, выкормили. Аль тебе неведомо, что у девки своей воли нету, а богачества — честь одна… Уж пойду я…
— Ой, вот и снова бежишь… обожди ты, Ольгунюшка, обожди… душа в тебе живая, чай… Пошто же дядья твои противу меня пошли?
— Бают: тощо́й жених — кляча монастырская.
Данила вспыхнул до ушей и бессвязно забормотал, что-де и из рядовичей в атаманы выходят, что недавно «сам Иоасаф-архимандрит при всем честном народе» сильно хвалил Данилу Селевина, «служку прилежного» (все это Данила храбро прилгнул), что, наконец, судьба его вот-вот изменится к лучшему.
Но Ольга печально вздохнула и, вдруг кивнув ему, торопливо отошла и побежала вниз по улице к селу Клементьеву — значит, не к золотошвее торопилась она, а домой.
«Плат скинуть побежала!» — догадался Данила, и ревность калеными тисками сжала его грудь. Конечно, Ольга побежала домой, боясь показаться в золотошвейне в этом дорогом платке, наверно подаренном Оське во время сходного торга каким-нибудь заморским гостем — мало ли их, лукавых заморян, понаехало в Москву и Подмосковье за эти дурные, смутные годы.
Атласный платок, ярко струящийся нежной шелковой нитью, вдруг будто опять развернулся перед Данилой, как злое, дразнящее пламя, — и Данила представил себе, как очутился этот платок на голове Ольги… Вот брат его Оська, монастырский торговый гость, вкрадчиво постучал в оконце, около которого вышивает на пяльцах Ольга — золотошвея троицких мастерских, слава которых гремит по всей Москве. Стук… стук… Ольга видит малиновый бархат Оськиной шапки, встает, идет к двери.
«Куда ты, девка?» — строго кричит большая золотошвея, разбитная вдова Варвара. Но Оська, легонько свистнув, уже успел подмигнуть Варваре — не замай-де, ведь девка по моему зову идет. Уж он и Варваре припас что-нибудь, проклятый оборотень! «Поди, поди, девушка!» — ласково говорит лукавая Варвара, и Ольга выходит в сени. Оськины руки хватают ее, как добычу, его колючие бесовские усы щекочут девичьи губы, его воровские глаза нагло глядят в карие девичьи очи… Он что-то жалостливо нашептывает ей и набрасывает на нее этот подлый платок… И