Гоголь. Соловьев. Достоевский - К. Мочульский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
26 и 28 марта Соловьев прочитал две лекции в зале Кредитного общества. Вторая — на тему: «Критика современного просвещения и кризис мирового процесса» — сыграла решающую роль в его судьбе. Содержание ее нам известно в изложении самого лектора и в пересказах слушателей. Изложение Соловьева очень кратко и формально, а пересказ слушателей неясен и противоречив. П. Щеголев [42] передает, что Соловьев говорил о правде русского народа: народ верит в безусловное значение личности, т. к. он верит в личность Христа. «Народ признает, что природа сама по себе имеет стремление к безусловному единству, что природа человеческая и внешний мир имеют единую душу, и что эта душа стремится воплотить божественное начало, стремится родить в себе Божество. Народ верит в Богородицу. Богородица и Христос есть начало всего». Далее Щеголев приписывает Соловьеву идеи, которые явно ему не принадлежали (например, что все люди должны стать Христами, а все женщины Богородицами и т. д.), и так пересказывает заключительные слова лекции: «Скажем же решительно и громко заявим, что мы стоим под знаменем Христовым и служим единому Богу — Богу любви. Пусть народ узнает в нашей мысли свою душу и в нашей совести свой голос; тогда он услышит нас и поймет нас и пойдет за нами».
Совсем по–другому передает конец речи Н. Никифоров. «Совершилось злое, бессмысленное, ужасное дело, — говорил Соловьев, — убит царь. Преступники схвачены, их имена известны, и, по существующему закону, их ожидает смерть, как возмездие, как исполнение языческого веления: око за око, смерть за смерть. Но как должен бы поступить истинный «помазанник Божий», высший между нами носитель обязанностей христианского общества по отношению к впавшим в тяжкий грех? Он должен всенародно дать пример. Он должен отречься от языческого начала возмездия и устрашения смертью и проникнуться христианским началом жалости к безумному злодею… Помазанник Божий, не оправдывая преступления, должен удалить цареубийц из общества как жестоких и вредных его членов, но удалить, не уничтожив их, а вспомнив о душе преступников и передав их в ведение церкви, единственно способной нравственно исцелить их…»
Третье свидетельство принадлежит Л. 3. Слонимскому. «Соловьев говорил медленно, — пишет он, — отчеканивая отдельные слова и фразы, с короткими паузами, во время которых он стоял неподвижно, опустив свои удивительные глаза с длинными ресницами… Царь может их простить, сказал он с ударением на слове «может» и, после недолгой остановки, продолжал, возвысив голос: «Царь должен их простить».
Финал выступления Соловьева окружен легендой. Никифоров сообщает: «Со- ловьев кончил. Но еще с минуту стояла все та же леденящая душу тишина. И вдруг словно дикий, неистовый ураган ворвался в зал. Раздались не крики, а прямо вопли остервенения, безумной ярости: Изменник! Негодяй! Террорист! Вон его! Растерзать его… В то же время раздавались неистовые аплодисменты и крики «браво» среди студентов. Соловьев снова появляется на эстраде и говорит, что его не поняли, что он не оправдывал цареубийства. Студенты образуют цепь и доносят его с триумфом до кареты».
Легенда разрастается в воспоминаниях Р. Бодуэн де Куртенэ. Она рассказывает, что после лекции какая‑то «плотная фигура» закричала: «Тебя первого казнить, изменник! Тебя первого вешать, злодей!» Но этот голос потонул в воплях: «Ты наш вождь! Ты нас веди!» Толпа два или три раза обносит Соловьева вокруг зала. Министр народного просвещения, присутствовавший на лекции, советует лектору поехать к Лорис–Меликову. Соловьев отказывается, говоря, что с ним незнаком. «Это не частное дело, а общественное, — говорит министр, — а то смотрите, придется вам ехать в Колымск». — «Что же, философией можно заниматься и в Колымске», — отвечает Соловьев.
Выступление молодого философа на защиту цареубийц было большим общественным событием. Оно взволновало столицу, и о нем ходили самые невероятные слухи. Л. 3. Слонимский заявляет, что никаких воплей не было, что Соловьева не «обносили» и не «качали». Но какой‑то господин действительно потребовал у лектора объяснений, и ему пришлось возвращаться на эстраду (об этом пишет сам Соловьев). На другой день после лекции он был вызван к Петербургскому градоначальнику Баранову, и тот предложил ему изложить дело письменно. Вот что написал Соловьев:
«Ваше Превосходительство,
Когда я просил Вас о разрешении мне лекции, я заявил, что не буду говорить о политике. О самом событии 1–го марта я не сказал ни слова, а о прощении преступников говорил только в смысле заявления со стороны государя, что он стоит на христианском начале всепрощения, составляющем нравственный идеал русского народа. Заключение моей лекции было приблизительно следующее: «Решение этого дела не от нас зависит, и не нам судить царей. Но мы (общество) должны сказать себе и громко заявить, что мы стоим под знаменем Христовым и служим единому Богу — Богу любви…» Из 800 слушателей, разумеется, многие могли неверно понять и криво перетолковать мои слова. Я же со своей стороны могу сослаться на многих известных и почтенных лиц, которые, как я знаю, верно поняли смысл моей речи и могут подтвердить это мое показание…
После лекции один неизвестный мне господин настоятельно требовал, чтобы я заявил свое мнение о смертной казни, в ответ на что я сказал, взойдя на эстраду, что смертная казнь вообще, согласно изложенным принципам, есть дело непростительное и в христианском государстве должна быть отменена».
Никифоров навестил Соловьева на другой день после лекции. «При взгляде на него, — пишет он, — я невольно отшатнулся — до такой степени было страдальческим выражение его лица. Особенно поразила меня небольшая прядка седых волос спереди. Она явилась в эту ночь. Стол был завален цветами, и Соловьев писал письмо царю».
Письмо это сохранилось. Соловьев проповедовал в нем Александру III истину «свободной теократии» [43]:
Ваше Императорское Величество Всемилостивейший Государь,
До слуха Вашего Величества, без сомнения, дошли сведения о речи, сказанной мною 28 марта, вероятно, в искаженном и во всяком случае, в преувеличенном виде. Поэтому считаю своим долгом передать Вашему Величеству дело, как оно было. Веруя, что только духовная сила Христовой истины может победить силу зла и разрушения, проявляемую ныне в таких небывалых размерах, веруя также, что русский народ в целости своей живет и движется духом Христовым, веруя, наконец, что царь России есть представитель и выразитель народного духа, носитель всех лучших сил народа, я решился с публичной кафедры исповедовать эту свою веру. Я сказал в конце своей речи, что настоящее тягостное время дает русскому Царю небывалую прежде возможность заявить силу христианского начала всепрощения и тем совершить величайший нравственный подвиг, который поднимет власть Его на недосягаемую высоту и на незыблемом основании утвердит Его державу. Милуя врагов своей власти, вопреки всем расчетам и соображениям земной мудрости, Царь станет на высоту сверхчеловеческую и самим делом покажет божественное значение Царской власти, покажет, что в нем живет высшая духовная сила всего русского народа, потому что во всем этом народе не найдется ни одного человека, который мог бы совершить больше этого подвига.
Вот в чем заключается сущность моей речи и что, к крайнему моему прискорбию, было истолковано не только не согласно с моими намерениями, но и в прямом противоречии с ними.
Вашего Императорского Величества верноподданный
В. С.
Градоначальник Баранов донес о «происшествии» Лорис–Меликову, тот передал «поступок» Соловьева на суждение Александра III и прибавил, что имеются обстоятельства, смягчающие вину молодого профессора: Соловьев сын недавно скончавшегося знаменитого ученого; он отличается строго аскетическим образом жизни; великий князь Владимир Александрович и министр народного просвещения Сабуров находят излишней чрезмерно строгую кару.
На своем докладе Государю Лорис–Меликов позднее приписал: «Государь Император по всеподданнейшему докладу Высочайше повелеть мне соизволил, чтобы г. Соловьеву, чрез посредство Министерства Народного Просвещения, сделано было внушение за неуместные суждения, высказанные им в публичной лекции по поводу преступления 1–го марта, и независимо от сего предложено бьшо воздержаться на некоторое время, по усмотрению того же министерства, от публичных чтений».
* * *
Показания самого Соловьева и его слушателей, расходясь в подробностях, совпадают в основном: Соловьев говорил о русском народе, носителе Христовой истины, и о русском Царе, «помазаннике Божьем», выразителе духовных сил народа. Неужели Соловьев верил в успех своей проповеди, неужели он не знал русской действительности, не представлял себе всей опасности своего выступления? Не донкихотствовал ли он? Есть все основания думать, что лектор прекрасно понимал настроение властей и общества и знал, что ему грозит. Но он верил. В письме к Государю только об этой вере и говорится: трижды повторяется: веруя… веруя… веруя… и в заключение: «Я решился с публичной кафедры исповедовать эту свою веру». Поступок Соловьева был сознательным подвигом веры, всенародным ее исповеданием. Он хотел послужить Христу не словом только, но и делом: хотел пострадать за правду.