Черный замок Ольшанский - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
16. Местные люди, присутствующие во время немецкой акции с архивом и расстрелом. Кто они?
17. Банды Бовбеля и Кулеша, уничтоженные нашими. (Возможно ли, чтобы кто-то из свидетелей акции был из местных, был в банде и все же остался в живых? Тогда он вроде бы единственный «наследник». Но вряд ли. Сомневаюсь. Уничтожили тех бандитов подчистую.)
18. Мои кошмары. Может, действительно сам воздух Ольшанки отравлен преступлением, подлостью, неистовством, бешенством и безумием войны?
19. Кто ночью пробивал в башне (моей, третьей) стену и вел со мной дуэль фонарем и камнями? Лопотуха? Вряд ли. А может?
20. Кто выдал подполье, в котором был нынешний ксендз? И жив ли он, тот? И не макал ли во все это дело пальцев ксендз с его неестественным фантастическим способом жизни, с его катакомбами? С тем неожиданным толчком мне в спину? Хотел помочь перепрыгнуть? Или, может, столкнуть?
21. Остался ли в живых кто-нибудь из тех, кто организовывал «санитарную акцию»? И где они, если живы? За рубежом и имеют руки здесь? Или присутствуют собственной персоной?
22. Мог ли узнать кого-нибудь из бандитов Гончаренок, прежде чем убежал из-под расстрела? Нет, спрашивать не надо. Возможно, и узнал, но боится за жизнь? Хотя с его поведением в войну это как-то не вяжется.
23. Родственники Высоцкого ни при чем. Один погиб как подлец и бестия. Второй — как герой. Один род — и какие разные люди. Поездки в Темный Бор и в Кладно к прокуратору, таким образом, имели своим результатом лишь окончательное шельмование одного и реабилитацию памяти второго, а к делу не относились.
Ну вот, двадцать три вопроса. Некоторые разделяются на два-три. И ни на один нет ответа.
Полное поражение, полный разгром моей логики, моего разума и моего умения разбираться в людях. Разгром, результаты которого я только что подвел. Если бы не слово, данное Станиславе, можно было бы завтра же уезжать отсюда. Не с твоим, брат, умом разбираться во всем этом, в чем, может, и смысла нет, а имеется лишь стечение обстоятельств. С твоим умом, друг, только на печке сидеть. Что ж, покончим с этим, хотя и жаль. Но что поделаешь, если здесь невозможно собрать в одно ничем не связанные нити, если из этих нитей никакого покрывала не соткешь. А если и соткешь, то по рисунку и подбору цветов это будет покрывало, сотканное подслеповатым сумасшедшим.
Я вышел на крыльцо, сел на ступеньки и безнадежно закурил. «Крахом окончилась ваша поездочка, друг Космич».
На улице остановилась тень. Видимо, всматривалась в мой силуэт на светлом прямоугольнике двери.
— Космич, вы? — Это был голос Ольшанского.
— Ну, я.
— Лопотухи здесь не было?
— Нет. Я что, сторож при нем?
— Да не в этом дело. Я велел ему ехать с мукой на нашу пекарню. И вот, черт побери, конь обратно к мельнице один пришел.
— Не знаю, где он, Ничипор Сергеевич.
— Гм. Черт… чтобы его бог любил. Снова какой-то заскок, что ли?
Махнул рукой и ушел.
Над Ольшанкой уже катилась ночь. Ночь моего поражения. А деревенское небо — не то, что в городе, — словно празднуя это поражение, высыпало тысячи, десятки тысяч звезд, то ласковых, мигающих, а то и колючих, ледяных. Сияло оно вот так и четыреста, и триста лет назад, и сегодня сияет, и также безучастно будет сиять и потом, когда обо мне и думать забудут.
…Кто-то бесшумно опустился рядом со мной на ступеньку. Я и не заметил, как он подошел. Просто уже когда был совсем близко — что-то промелькнуло перед глазами, будто сама ночь взмахнула черным крылом.
Хилинский сидел рядом и разминал сигарету. Н-ну и ну! Теперь понятно, почему ты, Адам, с такими талантами до сих пор не пропал и в будущем, даст бог, не пропадешь.
— Вот… еще парой слов с тобой перекинуться надо.
— Думаешь, я не замечаю? С самого утра вокруг меня, как кот возле сковороды со шкварками, ходишь. Все хочешь что-то сказать и не решаешься. Словно по листочку с кочана капусты сдираешь, вместо того чтобы сразу за кочерыжку взяться.
Хотите верьте, хотите нет, а я был ужасно зол. Может, за неотомщенную память Марьяна, может, злила меня моя неудача, может, эта манера Щуки никогда не говорить о главном. Только меня просто душил гнев на эту политику умалчивания, хождения вокруг да около, разговоров недомолвками, экивоками, намеками. Гнев. И, странно, не на кого иного, как на Хилинского. Наверное, потому, что первым попал под руку.
— Чертова, холерная, так ее и разэтак, хамская манера. Что-то вроде шутки невоспитанного и глупого приятеля… Посылка… Распаковываешь. Одна бумага… вторая… Одна коробка… вторая… третья… куча коробок. И в последней… какашка. Или что-то еще похуже… Вершина их юмора. А в старые «добрые» времена это мог быть бриллиантовый перстень… вместе с пальцем замученной крепостной актрисы. С пальцем, потому как добром такое редко кончается.
Хилинский только головой покачал. А я закипал все больше: от злости на нескладеху, самого себя.
— А среди нынешних актрис мало у кого есть очень уж ценные бриллиантовые перстни. Если они, конечно, не за лауреатами, директорами крупных заводов или за… администраторами по снабжению.
— Сердишься? Ну-ну, — только и сказал он.
Но меня уже начало заносить. Я говорил все это Хилинскому! Одному из тех, кого уважал на сто процентов и на сто пятьдесят любил.
— У меня был приятель. Нессельроде. Потомок того[167] или нет — не знаю. Но бабуся его была «из бывших». — Я источал яд и от злости на самого себя был готов разорвать соседа по лестничной клетке на куски. — Одно время он был профоргом и — хотите верьте, хотите нет, — профсоюзные взносы ему платил рабочий Пушкин… Ну, это к делу не относится. Так вот, эта бабуся говорила про нынешних: «Боже, это же не актрисы, это же гражданки». И правильно. Какие там содержанки, какие оргии у «Яра»? Моей годовой зарплаты не хватит, чтобы побить все стекла и переломать всю мебель хотя бы в «Журавинке» (не говоря о кратчайшем пути отсюда в милицию), а тем более не хватит, чтобы преподнести, скажем, актрисе НН бриллиантовое колье.
— Ворчишь? Ну-ну.
— Да она и не возьмет. У нее муж, дети, она сосисками в буфете перекусывает. И это хорошо. Свинства, по крайней мере, нет. Так что перстня не будет. А будет в этой вашей последней коробке непременно какая-нибудь гадость… Ну, я — другое дело. Но Щука?! Щука такого пустяка разгадать не может?! Ходят вокруг да около. А кто-то действует… Пустословие и безделье… Погубленное время.
— Напрасно ты так, — сказал Хилинский, — я думаю, он не тратит времени зря. Беда в том, что пока тому или тем удается опережать его.
— Ладно, — мрачно сказал я, — ну, а где ваша кочерыжка?
— Кочерыжку передаст тебе Щука, — неожиданно сухо сказал он, — и нет в том моей вины, что весь день со мной таскались люди, что до этой минуты нам не удалось побыть одним. Что ж, грызи кочан теперь: Герард твой приказал долго жить.
— Какой Герард?
— Ну, твой. Пахольчик из табачного.
— Как?
— Нашли в закрытом киоске. Отравился.
— Третий? Одинаковая смерть. Чем отравился?
— Каким-то очень сильным растительным ядом.
— Каким?
— При экспертизе… Словом, некоторые чисто растительные яды нельзя распознать. И противоядия от них нет.
— Еще что?
— Дворник ваш, Кухарчик, в тот самый день…
— Что?
— Ему проломили череп каким-то тупым орудием. Сделали операцию. В сознание не приходит. Врачи не обещают, что будет жить… Ну, чем ты будешь заниматься?
— Я тебе уже говорил. А ты?
— Пойду с органистом и Лыгановским на рыбную ловлю. Он хочет ехать завтра вечером обратно. Что-то загрустил.
Хилинский поднялся.
— Вот так, брат. Все более сложно, чем мы думали.
— Я вот думал…
— Прекрасное занятие. Постарайся не бросать его до самой смерти.
И ушел.
А я снова направился в свою комнату, к своему столу, раскрыл блокнот и дописал:
24. Смерть Герарда Пахольчика. (Кому он мешал, этот чудак со своей киоскерной философией? Разве что был свидетелем чего-то? Чего?)
25. Возможно, повреждения черепа у Кухарчика смертельные. (Кто? За что?)
На этом блокнот с результатами моего разгрома можно было захлопнуть с треском.
Разгрома? Ну нет. Слишком жирно будет! Слишком это подлая штука — безнаказанность! Слишком тугой клубок сплелся из всего этого: седой старины и недавней (для меня) войны с ее «санитарными акциями» над сотнями безвинно убитых, с давними убийствами и убийствами совсем недавними, со смертью женщины, которая хотя и обманывала, но все же по-своему любила меня.
И со смертью моего друга. Лучшего из наилучших друзей на земле, большого и в поступках, и в страданиях человека.
Я должен не только сделать все возможное, чтобы помочь распутать клубок гнилых, гноем и кровью, обманом и изменой залитых деяний.
Я обязан, если это только возможно, отомстить. Да, отомстить, хотя никогда не был мстительным. Отомстить не только полной мерой, но и стократ.