Отец. Жизнь Льва Толстого - Александра Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы работали с 7 до 11 часов; они не чувствовали ни голода, ни усталости, и еще рассердились на меня, когда я перестал писать; взялись сами писать попеременкам, но скоро бросили; дело не пошло. Тут только Федька спросил у меня, как меня звать? Мы засмеялись, что он не знает. «Я знаю, — сказал он, — как вас звать, да двор–то ваш как зовут? Вот у нас Фоканычевы, Зябревы, Ермилины». Я сказал ему: «А печатывать будем?» — спросил он. — Да! — «Так и напечатывать надо: сочинение Макарова, Морозова и Толстова». Он долго был в волнении и не мог заснуть, и я не могу передать того чувства волнения, радости, страха, и почти раскаяния, которые я испытывал в продолжение этого вечера. Я чувствовал, что с этого дня для него раскрылся новый мир наслаждений и страданий, — мир искусства; мне казалось, что я подсмотрел то, что никто никогда не имеет права видеть — зарождение таинственного цветка поэзии. Мне и страшно, и радостно было, как искателю клада, который бы увидал цвет папоротника; радостно мне было потому, что вдруг, совершенно неожиданно, открылся мне тот философский камень, которого я тщетно искал два года — искусство учить выражению мыслей; страшно потому, что это искусство вызывало новые требования, целый мир желаний, несоответственный среде, в которой жили ученики, как мне казалось в первую минуту. Ошибиться нельзя было. Это была не случайность, но сознательное творчество».
В этом маленьком «ошметке», как Васька Морозов сам себя назвал в своих талантливых воспоминаниях, Толстой вдруг нашел художественный талант: «Чувство меры было в нем так сильно, как ни у одного из известных мне писателей, — то самое чувство меры, которое огромным трудом и изучением приобретают редкие художники, — во всей его первобытной силе жило в его неиспорченной детской душе.
Я оставил урок, потому что был слишком взволнован.
«Что с вами, отчего вы так бледны, вы верно нездоровы?» — спросил меня мой товарищ. Действительно, я два–три раза в жизни испытывал столь сильное впечатление, как в этот вечер, и долго не мог дать себе отчета в том, что я испытывал. Мне смутно казалось, что я преступно подсмотрел в стеклянный улей работу пчел, закрытую для взора смертного; мне казалось, что я развратил чистую, первобытную душу крестьянского ребенка. Я смутно чувствовал в себе раскаяние в каком–то святотатстве. Мне вспоминались дети, которых праздные и развратные старики заставляют ломаться и представлять сладострастные картины для разжигания своего усталого, истасканного воображения, и вместе с тем, мне было радостно, как радостно должно быть человеку, увидевшему то, чего никто не видал прежде его.
Я долго не мог дать себе отчета в том впечатлении, которое я испытал, хотя и чувствовал, что это впечатление было из тех, которые в зрелых летах воспитывают, возводят на новую ступень жизни и заставляют отрекаться от старого и вполне предаваться новому. На другой день я еще не верил тому, что испытал вчера. Мне казалось столь странным, что крестьянский, полуграмотный мальчик вдруг проявляет такую сознательную силу художника, какой, на всей своей необъятной высоте развития, не может достичь Гете. Мне казалось столь странным и оскорбительным, что я, автор «Детства», заслуживший некоторый успех и признание художественного таланта от русской образованной публики, что я, в деле художества, не только не могу указать или помочь 11-летнему Семке и Федьке, а что едва–едва, — и то только в счастливую минуту раздражения, — в состоянии следить за ними и понимать их. Мне это казалось так странным, что я не верил тому, что было вчера».
ГЛАВА XXIV. ОБЫСК
У Толстого было одно характерное свойство, сохранившееся в нем до глубокой старости, — детская непосредственная веселость, искреннее, почти страстное увлечение спортом, играми, разными забавами. «Игра — серьезное дело» (изречение Т. А. Берс—Кузминской, которое Толстой любил повторять). И в ту минуту, как Толстой играл в городки, боролся, охотился, бегал наперегонки со своими ребятами — это было для него серьезное дело, потому что он всем существом своим отдавался ему и веселился не меньше своих ребят. Яснополянские школьники заражались его весельем. Чего только он ни придумывал! На Рождестве устраивал елку, на новый год — ряженых, на масленице — блины и катанье, по русскому обычаю. Блины ели с маслом, сметаной, селедками, чинно, досыта, и когда, наконец, отваливались, отирая пот от сытости и жары в школьной, нагревшейся от русской печки небольшой кухне, «граф» приказывал запречь несколько розвальней и ехали кататься. Восторг был полный. Наваливаются ребята — полные сани. Заливаются колокольчики, заливаются песнями детские голоса, смех, веселье, а в передних санях — главный затейник–учитель Толстой. Он правит сам. лаской и весельем сияют из–под густых бровей глубокие серые глаза, мощью веет от всего его широкого бородатого лица, могучего, сильного тела. Для ребят он был каким–то высшим, необыкновенным существом, не совсем понятным — их отцы снимали перед ним шапки, для них же, детей, он минутами был чудесно, необъяснимо близок.
Весной этого года Толстой почувствовал усталость, недомоганье, стал кашлять и так как в нем, так же как в его братьях, были задатки туберкулеза, доктор посоветовал ему ехать в Самару, на кумыс. Но он не смог оторваться от своих ребят и взял с собой самых любимых. Ваську Морозова и Егора Чернова; с ними же поехал и слуга его, Алексей Орехов. Ехали сначала на лошадях до Москвы, потом железной дорогой до Твери, где сели на пароход. Путешествие пароходом по Волге, от Твери до Самары, успокоило его; в степях, в полудиком башкирском кочевье, он почувствовал себя совсем хорошо. С башкирами он быстро подружился. Они приглашали «князя», как они его звали, в свои кибитки, устланные по земляному полу коврами, где руками ели баранину и конину, запивая кумысом. Толстой сам устраивал игры с башкирами, борьбу, из которой всегда выходил победителем. «Он был сильный богатырь и ему не находилось противников. Только один башкир был ему равный по силе, и Льву Николаевичу не удавалось его класть на землю, но и башкиру не удавалось Льва Николаевича положить… — писал В. Морозов в своих воспоминаниях. — Во время таких игр все башкиры из всех кибиток собирались, от большого и до малого… Вечерней зарей около нашей кибитки бывало постоянное сборище…»1
В то время как Толстой, безмятежно отдыхая, проводил время в степи, над головой его, совершенно неожиданно для него, сгущались тучи.
Революционные, атеистические веяния уже тогда носились в воздухе; читали втихомолку Герцена, Маркса, возводили в героев участников восстания декабристов, печатали революционные прокламации. Среди 20 учителей, работавших в школах Толстого, были студенты с революционным прошлым. Так, I декабря 1861 г. прибыл в Ясную Поляну, в качестве учителя, некий поднадзорный студент Соколов. Пробыл он в школе всего около полутора месяцев, но как ни странно, а это незначительное событие повлекло за собой серьезные последствия, которые могли кончиться для Толстого катастрофой.