Мэр Кестербриджа - Томас Гарди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К черту распев Сэмюэла Уэйкли, улучшенный тобой! — оборвал его Хенчард. — Бросьте-ка мне сюда один из псалтырей… Только старый Уилтширский распев стоит того, чтоб на него петь. Когда я был степенным человеком, у меня от этого распева кровь приливала и отливала, как море. А слова к нему я подберу сам.
Он взял псалтырь и начал перелистывать его.
Случайно посмотрев в окно, он увидел проходившую мимо толпу и догадался, что это прихожане верхней церкви, где служба только что кончилась, так как проповедь там, очевидно, была длиннее, чем та, которой удостоился нижний приход. Среди прочих именитых горожан шествовал член городского совета мистер Фарфрэ под руку с Люсеттой, на которую поглядывали и которой подражали жены и дочери всех мелких торговцев. У Хенчарда немного искривились губы, и он снова принялся перелистывать псалтырь.
— Так вот, — заговорил он. — Псалом сто восьмой на Уилтширский распев, стихи от восьмого до тринадцатого включительно. Вот слова:
Да будет краток век его,Жена его — вдовой,Сироты-дети да идутСкитаться в хлад и зной.
Заимодавец да возьметЕго поля и домИ все, что он себе добылНеправедным трудом.
И да не сжалится никтоНад ним в его беде,И люди да не приютятЕго сирот нигде.
Да будет он и весь их родНа гибель обречен,И да не вспомнит мир вовекПроклятых их имен.
— Я знаю этот псалом… знаю, знаю! — подхватил регент. — Но петь его мне не хотелось бы. Он сочинен не для пения. Мы как-то раз исполняли его, когда цыгане украли кобылу у пастора, — хотели ему угодить, а он совсем расстроился. Уж и не знаю, о чем только думал царь Давид, когда сочинял этот псалом, который нельзя петь, не позоря себя самого! Затянем-ка лучше четвертый псалом на распев Сэмюэла Уэйкли, улучшенный мной.
— Вы что, очумели? Я вам сказал пойте сто восьмой на Уилтширский распев, и вы у меня споете! — заорал Хенчард. — Ни один из всей вашей компании горлодеров не выйдет отсюда, пока этот псалом не будет спет! — Он выскочил из-за стола, схватил кочергу и, шагнув к двери, загородил ее спиной. — Ну, а теперь валяйте, не то я вам всем ваши дурьи головы проломлю!
— Перестань… зачем так сердиться?.. Ну что ж, нынче день воскресный, и слова эти не наши, а царя Давида; может, мы, так и быть, споем их, а? — проговорил один из перепуганных хористов, оглядывая остальных.
Итак, инструменты были настроены и обличительные стихи спеты.
— Спасибо вам, спасибо, — проговорил Хенчард, смягчившись, и опустил глаза, видимо чрезвычайно взволнованный музыкой.
— Не осуждайте Давида, — продолжал он вполголоса, покачивая головой и не поднимая глаз. — Он знал, что делал, когда написал это!.. Пусть меня повесят, но, будь у меня деньги, я бы на свои средства содержал церковный хор, чтобы он играл и пел мне в эту тяжелую, темную пору моей жизни. Горько одно: когда я был богат, я не нуждался в том, что мог бы иметь, а когда обеднел, не могу иметь то, в чем нуждаюсь!
Все молчали. В это время Люсетта и Фарфрэ снова прошли мимо «Трех моряков»: на этот раз они возвращались домой после недолгой прогулки по большой дороге, ибо они, как и многие другие, обычно гуляли по воскресеньям в промежутке между церковной службой и чаепитием.
— Вот тот, про кого мы пели, — сказал Хенчард.
Певцы и музыканты обернулись и поняли, о ком он говорит.
— Упаси боже, конечно нет! — сказал виолончелист.
— Он и есть, — упрямо повторил Хенчард.
— Да если бы я знал, — торжественно заявил кларнетист, — что это пели про живого человека, никто бы не вытянул ни звука из моего горла для этого псалма. Помилуй бог!
— Из моего тоже, — поддержал его хорист, певший первым голосом. — Но я подумал: эти стихи сочинены так давно и так далеко отсюда, что, может, и не будет большой беды, если я услужу соседу. А ведь против распева ничего не скажешь.
— Ладно, чего уж там, ребята, псалом-то вы все-таки спели! — торжествующе закричал Хенчард. — Что до этого человека, так ведь он отчасти своими песнями обворожил меня, а потом выжил… Я его мог бы в бараний рог согнуть… да только не хочу.
Хенчард положил кочергу на колено, согнул ее, как прут, бросил на пол и отошел к двери.
В эту минуту Элизабет-Джейн, узнав, где находится ее отчим, вошла в зал, бледная и встревоженная. Хористы и музыканты расходились, соблюдая обычай не пить больше полпинты. Элизабет-Джейн подошла к Хенчарду и стала уговаривать его пойти вместе с нею домой.
К тому времени вулканическое пламя в груди Хенчарда уже угасло, и он был податлив, так как еще не успел напиться. Девушка взяла его под руку, и они пошли вместе. Хенчард брел нетвердыми шагами, как слепой, повторяя про себя последние строки псалма:
И да не вспомнит мир вовекПроклятых их имен.
Наконец он сказал Элизабет-Джейн:
— Я хозяин своего слова! Я двадцать лет не нарушал обета и теперь могу пить с чистой совестью… Уж я ему покажу… кто-кто, а я мастер подшутить, когда придет охота! Он у меня все отнял, и, клянусь небом, попадись он мне только на дороге, я за себя не поручусь.
Эти бессвязные слова напугали Элизабет, особенно потому, что выражение лица у Хенчарда было спокойное, решительное.
— Что вы собираетесь делать? — спросила она осторожно, хотя уже догадалась, на что намекает Хенчард, и дрожала от тревоги и волнения.
Хенчард не ответил, и они молча дошли до домика, где он жил.
— Можно мне войти? — попросила девушка.
— Нет, нет! Не сегодня! — сказал Хенчард, и она ушла, испытывая страстное желание предостеречь Фарфрэ: она считала, что почти обязана это сделать.
Не только по воскресеньям, но и в будни Фарфрэ и Люсетта носились по городу, как две бабочки, или, скорее, как пчела и бабочка, заключившие союз на всю жизнь. Люсетте, видимо, не хотелось никуда ходить без мужа, и когда дела не позволяли ему провести весь день с нею, она сидела дома, ожидая его возвращения, и Элизабет-Джейн видела ее из своего окна под крышей.
Однако девушка не говорила себе, что Фарфрэ должен радоваться такой преданности, но, начитавшись книг, вспоминала восклицание Розалинды: «Госпожа, познайте себя; падите на колени, постом и молитвой возблагодарите небо за любовь достойного человека»[27].
Она присматривала за Хенчардом. Как-то раз, отвечая на ее вопрос о здоровье, Хенчард сказал, что не выносит Эйбла Уиттла, который, работая с ним вместе на складе, смотрит на него жалостливым взглядом.
— Такой болван! — говорил Хенчард. — Не может выбросить из головы, что когда-то хозяином там был я.
— Если позволите, я буду ходить на склад и затягивать вам веревки на тюках вместо Уиттла, — сказала Элизабет-Джейн.
Она решила поработать на складе, чтобы разузнать, как обстоят дела во владениях Фарфрэ теперь, когда у него служит ее отчим. Угрозы Хенчарда так сильно встревожили ее, что ей хотелось видеть, как он будет себя вести, когда встретится с Фарфрэ.
Она работала там уже два или три дня, однако Доналд не появлялся. Но вот однажды, во второй половине дня, открылась зеленая калитка и вошел Фарфрэ, а следом за ним — Люсетта. Доналд привел сюда жену, очевидно и не подозревая о том, что она когда-то была связана с теперешним поденщиком, вязальщиком сена.
Хенчард и не взглянул в их сторону — он не отрывал глаз от веревки, которую скручивал, словно она одна поглощала все его внимание. Из чувства деликатности Фарфрэ всегда старался избегать таких положений, когда могло показаться, будто он торжествует в присутствии павшего конкурента; поэтому он и теперь решил держаться подальше от сенного сарая, где работали Хенчард и его дочь, и направился к амбару с пшеницей. Между тем Люсетта, не зная о том, что Хенчард нанялся к ее мужу, пошла прямо к сараю и неожиданно столкнулась лицом к лицу с Хенчардом; у нее вырвалось негромкое: «О!», но счастливый и занятый делами Доналд был слишком далеко, чтобы это услышать. Увидев ее, Хенчард, по примеру Уиттла и всех остальных, с язвительным смирением коснулся полей своего цилиндра, а Люсетта, полумертвая от страха, пролепетала:
— Добрый день…
— Прошу прощения, сударыня? — проговорил Хенчард, сделав вид, что не расслышал ее слов.
— Я сказала: добрый день, — повторила она срывающимся голосом.
— Ах да, добрый день, сударыня, — отозвался он, снова дотрагиваясь до цилиндра. — Рад вас видеть, сударыня, — Люсетта, видимо, чувствовала себя очень неловко, но Хенчард продолжал: — Мы, простые рабочие, почитаем за великую честь, когда леди соизволит прийти поглядеть на нашу работу и поинтересоваться нами.
Она бросила на него умоляющий взгляд; ей было так горько, так невыносимо больно от его сарказма.