Последняя жатва - Юрий Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алексей круто вывернул из-за комбайна на дорогу. Что-то темное, движущееся мелькнуло перед ними, на пути мотоцикла, отскакивая в сторону. Алексей затормозил, забыв выжать сцепление, мотор заткнулся, смолк. Совсем рядом с собой они услышали громкий, тревожный вскрик:
– Кто это? Алешка, ты?!
Голос был Федора.
Закончив работу, Федор уже в сумерках пригнал комбайн на машинный двор и тут только узнал про дневное происшествие – как испортили сто двадцать гектаров пшеницы и как председатель наказал Алексея.
– Надо комбайн привести, да все некого было послать. Может, сделаешь? – спросил Илья Иванович у Федора. – Нельзя его там на ночь оставлять, Марьевка рядом, могут и «раздеть».
Неприятно взволнованный услышанным, испытывая за Алексея мучительный стыд, Федор, не заходя домой, отправился за комбайном. В ту сторону как раз ехал «газон», подвез большую часть пути, а последний километр Федор шел пешком, напрямую, через поля. Он слышал шум остановившегося у комбайна мотоцикла и встревоженно решил, что так оно и есть, марьевцы, не напрасно беспокоился Илья Иванович.
Федор прибавил шагу, почти побежал. В руках его не было даже палки, но он и не вспомнил про страх, не думал – сколько их там, у комбайна, и что он будет делать один против нескольких человек, захваченных на месте преступления.
Почти уже возле самого комбайна он услышал, как мотоцикл затарахтел снова, и с удивлением, не понимая, как это может быть, узнал звук своего «Ижа», – только у него была такая мягкая отсечка, потому что Федор изменил, улучшил на нем глушитель. А в следующую секунду он разглядел надвигающийся на него из тьмы силуэт, Алешкину фигуру с длинными, расставленными на руле руками.
Вглядевшись, различив в коляске мешки, Федор тут же все понял.
Он растерялся, у него даже задрожали руки, голос.
– Да ты что, Алексей!.. Да что вы удумали, ребята?! Да разве ж это можно, да вы что!..
Первым овладел собой Алексей.
– Подумаешь! – сказал он с каким-то даже вызовом – как будто на нем не было никакой вины и ничего плохого он не сделал. – Да тут и центнера нету… По земле в сто раз больше рассыпано…
– Да как же ты мог, Алешка! Как же ты на такое решился! Я ж ведь просил за тебя, перед Василь Федорычем поручался!..
– Ты чего сюда шел, за каким делом?
– Как – за каким? Комбайн отогнать.
– Ты один?
– Один.
– А чего ты кричишь тогда? Крик поднял – на всю округу…
Алексей слез с мотоцикла, взялся за мешок в коляске.
– Договоримся так: ты нас не видел, нас тут не было… Доказывать же ты не пойдешь, в тюрьму же родного брата за два мешка не засадишь?
Он сбросил мешки на землю, опять сел в седло, запустил мотор, включил полный свет, от которого ярко вспыхнула впереди мотоцикла белая стерня, а окружающая тьма стала черней, рванул на полном газу с места…
В деревне он поставил мотоцикл на дворе Федоровой усадьбы, взял в доме свои и Стаса вещи. Марья доила в сарайчике корову и появления их не заметила.
Окольно, задами, уже в сплошной тьме они вышли на грейдер. Скоро их подобрал попутный автофургон, довез до станции, а в полночь они уже подъезжали к Воронежу, смотрели на городские огни, отражавшиеся в черном зеркале водохранилища, и сговаривались в первое же воскресенье поехать под Рамонь на рыбалку, – как сказал им в вагоне один старик, там снова стали брать на пареный горох крупные лещи.
27
Машина, если ее по-настоящему чувствовать и понимать, – как человек. За ночь она отдыхает, набирается сил, утром, в бодром свете встающего солнца, и она бодра, полна новой энергии, нетерпеливой охоты к работе. Но день зноен, труден и для человека, и для машины, мотор накален, в радиаторе, забитом половой, клокочет вода, и приходит час, где-то на перевале дня, в самой высокой точке зноя, когда и комбайну, и человеку нужна передышка, когда явственно чувствуется, видится прямо глазами, что и машина тоже утомлена, надо ей постоять, остыть, успокоить свое натруженное сердце – окутанный жаром, душной вонью солярки мотор.
В такой вот час, когда солнце палит отвесно, и опять оно будто бы не шар, а широко, расплавленно залило над головой небесный купол, а руки и тело одеревенели, непослушны, слух просит тишины, желудок, тоже зная свое время, свой час, ноет от голода, – Петр Васильевич остановил комбайн у жиденькой зелени лесополосы, чтоб было где укрыться в тень, устало спустился по лесенке на землю, выбил о колено фуражку, обмахнул ею с себя густо налипшую соломенную труху. Два других «Эс-ка», работавших на этом же поле, тоже повернули к тому месту, где остановился Петр Васильевич. Отдыхают и обедают комбайнеры всегда в куче, Не только удобней для поварихи, но еще охота и пообщаться, покурить вместе, обсудить свои рабочие дела. А если останется пяток минут, то и «потравить» анекдоты, – это тоже отдых, разрядка голове и телу.
– А что, Василии, недоглядел бы ты – поуродовали б жатку! – заговорил Митроша, тоже отряхиваясь от соломы. Он говорил про то, как час назад едва не наехали на борону в хлебе. Кто-то ее бросил, забыл еще во время сева или боронования озими. Благо, хлеб не густой, Петр Васильевич увидел ее перед жаткой, успел затормозить. А не успел бы, наехали – искрошился бы нож, затрещало бы мотовило, на клочья и щепки изодрался бы транспортер. Такие случаи бывали – и не однажды, когда каким-нибудь разгильдяем потерянная борона, заросшая густым хлебом, или плужное колесо, или еще какая-нибудь железяка попадались комбайну на пути. Не дай бог таких находок!
Подъехал Мирон Козломякин со своим напарником – сыном школьного учителя, девятиклассником. Парнишка напросился добровольно. Ему говорили, что работа мужская, взрослая, и теперь он стойко держал экзамен на мужчину. Мирон Козломякин, постоянно имевший хмурый вид, был еще более хмур: с утра, при начале работы, у него отказало сцепление. Дали знать на участок «Сельхозтехники», оттуда – на центральную усадьбу, приехала автопередвижная мастерская, оцепление наладили, но Мирон почти не работал первую половину дня и досадовал: пропало столько времени, ругал мастеров-наладчиков, что долго возились. Ворчание его было привычным, к нему даже никто не прислушивался, Мирон всегда бывал недоволен чужой работой, не доверял ей: перепробует потом каждую гайку, каждый болт, перепроверит до мелочи и, если даже все в полной норме, найдет, над чем поворчать…
А у Федора, наоборот, настроение радостное. От сына, Борьки, накануне пришло письмо. Не щедр он на такие подарки родителям, случается, по месяцу и больше – ни строчки, и потому, когда от сына приходят весть, для Федора это долгий праздник. К тому же и письмо не совсем обычное. Федор захватил его с собой и не удержался, прочитал вслух друзьям, когда раненько утром сошлись они у своих агрегатов на машинном дворе. Начинал Борис послание родителям, как всегда: «Здравствуйте, папа и мама, шлю вам свой горячий солдатский привет и наилучшие пожелания в вашей жизни, сообщаю, что служба идет нормально, без всяких чрезвычайных происшествий…». Но дальше Борис писал уже по-другому, вполне своими словами, интересовался, каков получился урожай, сетовал, что приедет домой поздно, когда с полей, верно, уберут все подчистую, и ему уже не поработать с отцом на комбайне. А ему это даже во сне видится, – так уже соскучился он по деревне, по сельскому труду. Товарищи по роте тянут после демобилизации на БАМ, – стройка века, романтика, героизм, почти что одна молодежь там, деньги платят – нигде больше таких не заработаешь, и на дальнейшее широкие перспективы. А Борису – хоть бы на денек очутиться в Бобылевке, дохнуть полями, новым хлебом… Раньше Борис так не писал, о будущих своих планах умалчивал, просто, видать, не составил их еще для себя, и вот в этих-то строках и была для Федора главная радость от письма сына, то самое, чем хотелось ему поделиться с друзьями. И Петр Васильевич, и Митроша, и Мирон Козломякин вполне разделили чувства Федора. Конечно, это каждому родителю праздник, любой из них тоже бы вот так радовался и гордился перед людьми, что вернется скоро из армии сын, чтобы жить и работать рядом с отцом, не сманили его другие края, не изменил он земле, что его вырастила и вскормила…
Петр Васильевич, по привычке обойдя комбайн, заглянув во все беспокоившие его места, отошел к преждевременно пожелтевшим от суши узколистным кленам. Он устал, но вместе с тем чувствовал, что уже втянулся в работу, от нее уже не так ломит плечи, как первые дни, и он, должно быть, выдержит всю уборочную, наравне со всеми, не сдаст. А первую неделю его частенько терзала горькая неуверенность, что, видно, не осилить ему до конца, переоценил он все же себя, свои силы. Но нет, он еще годится, он еще в строю, не весь еще вышел порох. И в этом году будут есть люди его хлеб, его пироги и пышки…
Поле, которое он убирал с товарищами, наполовину уже пустое, в копнах соломы, наполовину с еще стоящим хлебом, тоже было знакомо Петру Васильевичу до каждой рытвинки. Но давненько, с позапрошлой жатвы, не случалось ему сюда заезжать, в этот край колхозных земель, и он с интересом и любопытством оглядывал равнину, желтые покатые увалы вдали. Поля, их вид – в постоянной перемене, каждое новое лето они уже другие, их надо заново узнавать, заново осваиваться в знакомых местах. Петр Васильевич вспомнил, что неподалеку в овражке есть родничок, совсем крохотный, неприметный, даже мало кому известный. Когда-то в молодые годы Петр Васильевич случайно открыл его, и с тех пор каждое лето он поил Петра Васильевича чистой ключевой водой. Она была не только вкусна, вместе с нею что-то свежее, крепкое вливалось в тело, точно вода была не простой, обычной, а той самой сказочной, животворной, что даже убитого воина поднимает на ноги, опять делает молодцем и красавцем.