Телефонная книжка - Евгений Шварц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, это частично заслуга Москвина. Он добыл где‑то холодильник, небольшой, не выше ночного столика, загадочной системы, и усовершенствовал. В самом разгаре обеда я говорю Кошеверовой: «А ваш‑то! В Академии выступает», — и сообщаю, что услышал от Москвина. Надежда Николаевна коротко смеется, баском. В смехе ее и смущение, и удовольствие. «Вот как! — говорит она. — Это для меня новость!» Я взглядываю на Москвина. Невиданное зрелище! Он вдруг краснеет. Его суровое, по — своему красивое лицо, длинное, очкастое, с высоким лбом, заливается краской, сохраняя все то же замкнутое и неприступное выражение. Надежда Николаевна такой славный парень, такой надежный товарищ, что подчиняется правилам игры, предложенным близкими, безропотно. Отвечает им грубовато и безлично, как предложено. И возится с ними так, что в сущности они и ухожены, и накормлены, и чувствуют, что живут в налаженном доме. Николай — славный парень, едва выбирающийся на дорогу, что вчуже страшно: куда‑то его занесет, выберется ли. Никто, кроме него, особенно тут помочь не может. То он появляется на даче у нас — бледный, в прыщах, заросший волосами так, что за чубом не видно лба, то приедет повеселей. В десятом классе подтянулся и работал, как вол. В университете работать продолжает. Надежда Николаевна добилась того, что он с детства занимался английским языком. Потом перевела в английскую школу — знание языка помогает ему на физическом факультете, очень помогает. В 47 году в Лиелупе он был отчаянным мальчишкой, на редкость хорошеньким. Красота его пропала в закоулках и превратностях роста. В те дни он сумасбродствовал и не слушался в течение дня. Вечером же непременно садился возле матери вплотную, словно прирастал к ней. И не отставал.
20 июляИ просил, уже из комнаты, улегшись: «Ну, довольно тебе сидеть на террасе. Ну почитай, хоть немного». И мать, словно украдкой, стыдясь своей слабости, садилась возле и читала сердитым голосом. Нарушали оба правила суровой, мужественной игры, установленной в семье. Изредка приходили суровые, написанные в обезличенной форме письма отца семейства. Одна Колина открытка, написанная в ответ, такова: «Здравствуйте. Я много купаюсь. Вечерами мы играем в шарады. Я придумал шараду. Первое — взрывчатое вещество. Второе — часть родительного падежа от пастуха. Целое — Ольга Дмитриевна, Коля». Шарада решалась так: ТолСтуха. С годами то, что проявлялось в Коле каждый вечер, стало проявляться так редко, что можно было бы и забыть. Но все же проявлялось. Вот живут они летом в Пюхяярви. Коля и Надежда Николаевна. Всей семьей никуда и никогда они не уезжали. На такое открытое признание семейных связей Москвин не был способен. И вот ушла Надежда Николаевна погулять в лес и заблудилась. Выбралась только к вечеру, когда весь дачный поселок, разбившись на отряды, собирался идти на поиски. Но едва они тронулись, из лесу, прямо на первый же отряд, вышла сама заблудившаяся. Она шла и смеялась весело, баском. И в сумерках двигались навстречу ей остальные отряды. И Коля с ними. И он сказал: «Идет, смеется, как русалка, а мы тут с ума сходим». Проявляются Колины чувства и в том, что всю свою университетскую стипендию отдает он матери. Как‑то прибежал он срочно, взять взаймы — увидел датский чайный сервиз, который, как он знал, должен понравиться матери. И купил. И подарил его ей. В прошлом месяце, возвращаясь из отпуска, задержалась Надежда Николаевна в Москве. Я позвонил к Москвиным, и Коля сказал с досадой: «Они не явились. Разве им можно верить? Я знаю, что еще неделю их ждать».
21 июля«А мама не звонила?» — спросил я. «Звонили. О чем- то беседовали с папенькой». — «И ты не спросил, о чем?» — «Нет». Однажды, года три назад, жил Коля с Юрой Борщевским в туристском лагере. И не писал домой. Молчал и Юра. Надежда Николаевна стала беспокоиться. И вот сидим мы у нас на террасе в Комарове, и вдруг входит Николай с огромным заплечным мешком. И с ним Юра — оба участвуют в большом туристском переходе. Николай с чубом до бровей, одичавший, но веселый. Его первый вопрос: «Не известно ли, где маменька?» Оказывается, произошло какое‑то недоразумение с адресами: он не получал писем и тоже встревожился. И вдруг минут через двадцать — столь же внезапно, как сын, — появилась мать, случайно попавшая в Комарово. И мы увидели редкое зрелище: встречу близких людей москвинской школы. Оба обрадовались. И сын, и мать. Она даже коротко засмеялась, баском. Он же только опустил глаза и принял упрямое выражение. Даже «здравствуйте» не сказали они друг другу. После некоторой паузы мать спросила: «Ты что, с ума сошел — почему не писал мне?» На что сын ответил безлично: «Для того, чтобы получать письма, надо точно сообщать о своем местопребывании». После чего разговор стал общим. Проблески внимания, подобие ласки видит Надежда Николаевна от сына не слишком часто, зато молчанием, полным упрямого достоинства, и грубоватыми ответами — никак не обделена. Этим товаром дышит весь дом, как хозяйственная лавка — керосином, хоть там продают и свечи, и гвозди, и даже фарфоровые сервизы. Чехов утверждает, что, как живут муж и жена, знают только они сами и Бог. Поэтому я ничего не знаю насчет того, какой Москвин муж. Но как глава семьи — это явление, подобное полярному климату или сирокко там какому‑нибудь. Угловатое явление.
22 июляИ Надя, славный парень, отличный товарищ, ведет дом в условиях, далеко не приспособленных для человеческого житья. Никто не скажет, что она у своих мужчин в рабстве или обезличена их могучими юродствующими личностями, дурацкими выходками. Нет, ведет она дом весело, не мудрствуя лукаво, покрикивая баском в ответ домашним агрессорам. Москвин был вызван в Литву, снимать какое‑то торжество. Он, приехав, обнаружил, что киноаппарат, приготовленный для него, — негоден. И целый день возился он, согнувшись над аппаратом, чинил его, пока не свалился, вдруг охваченный сильнейшими болями в сердце. Не говоря никому ни слова, дотащился он до буфета, принял двести грамм коньяку и уехал в Ленинград. Здесь добрался он по своей крутой лестнице до пустой своей квартиры — Надежда Николаевна уехала в Кубачи снимать картину — и свалился на свою тахту. И сообщил на студию, что не мог выполнить задания. Прислали врача и срочно вызвали Кошеверову. Он перестал курить — единственный признак того, что признался хотя бы сам себе, что произошло нечто. Лежал он на спине. Неслыханное подчинение чужой воле! Но вот вскоре вызвал он приятеля механика, которого Роза Григорьевна, знакомая Москвиных, суровая профессорша, называла «лупоглазый дурак», и тот по указаниям и под руководством Москвина настроил аппарат, с помощью которого Москвин сам себе стал делать кардиограммы. После чего объявил, что дело это — чистое шарлатанство. «Как здоровье, Андрей Николаевич?» После паузы, которая необходима ему, чтобы пережить столь резкое вмешательство в свою жизнь, Москвин отвечает: «Коновалы сегодня еще не являлись». Или: «Коновалы утверждают, что скоро поднимут». С тех пор прошло года три. Москвин уже работает. Во время болезни он угрюмо подчинялся заботам «их». «Они» его выходили. И теперь попробуй «они» узнай, как он себя чувствует. Разговор по телефону с ним проходит так. «Вас слушают». — «Здравствуйте, Андрей Николаевич!» — «Здрассте…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});