Горечь - Юрий Хазанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И наконец: всё бы еще ничего, если весь этот обмен любезностями происходил на кухнях или в гостиных при закрытых дверях. Но стороны, как правило, прибегали к помощи того, страшноватого, что через сколько-то лет стало называться «СМИ», и частенько делали ни в чём не повинных граждан свидетелями своего словоизвержения…
Я сейчас занимаюсь на твоих глазах, Женя, тем же самым, но, ей-Богу, не стал бы всё это ворошить и совать нос в «былое и думы» со всех концов, если бы как раз не приблизился в своем «воспоминательном сериале» к этому периоду времени…
Итак, у меня в руках ты видишь копию письма Бориса Золотаревского, прекрасного мужика и хорошего инженера, школьного друга Юльки Даниэля. Письмо было адресовано А. Синявскому, кто всё в том же автобиографическом романе «Спокойной ночи» оскорбительно отозвался о другом соученике Юлия — о Михаиле Бурасе. За что он его так? А за то, что тот после ареста Синявского и Даниэля разбушевался в кругу знакомых и кричал, что вся вина за случившееся лежит на Синявском, который, погнавшись за всемирной славой, вовлёк Юлия в свою аферу. Завершая тираду, Мишка бросил в лицо супруге Синявского слова: «Я бы твоего Синявского собственными руками расстрелял!..» Лихо сказано — не поспоришь, и оправдать его может только то, что он всю жизнь безмерно любил и почитал Юльку (ну и что угрозы своей так и не осуществил, да и звучала она в домашних условиях при одном-двух свидетелях).
(Читаю вслух письмо.)
Синявский, Вы унизились до непорядочности. Пишу Вам об этом только сейчас, после публикации Вашего романа, потому что раньше не удосужился прочесть. Вы оболгали моего друга Михаила Бураса, позволив себе ряд преднамеренных передержек.
Во-первых, абсурдно объяснять какой бы то ни было из известных поступков Бураса трусостью, в это не поверит никто из знающих его. Вы это не могли не знать.
Во-вторых, его реплика дана у Вас в контексте, допускающем ассоциацию с призывами «трудящихся» времён процессов 30-х годов: «Смерть шпионам!» и т. п. Это — подлость. Ведь на самом деле, и Вы это не могли не понимать, этот действительно неуместный выкрик был вызван болью за самого близкого друга. Я не допускаю мысли, что такой опытный и проницательный писатель мог допустить непреднамеренную текстовую неточность (вот мне простительно допустить два «допущения» в одной фразе).
Кстати, Юлька и Ваш друг. Так что удар по его близкому другу Бурасу задевает и Юлика. Неужто у Вас не хватило такта это почувствовать?
Наконец, Вы нанесли удар, точно зная, что адекватный ответ не получите. Что это — фраза важней порядочности? Да, прошли, видно, времена, когда благородные люди щепетильно соблюдали паритет при выборе оружия для дуэли. Или мы в данном случае имеем дело с неблагородными людьми?
Вот беда: находясь с Вами в одном лагере — против антисемитов и антидемократов, — не хочется выносить Ваше имя на публику, на общий суд, как это делаете Вы с другими людьми. Но нельзя же этим пользоваться!
Конечно, Бурас в защите не нуждается: «нельзя унизить человека, пока он сам не унизится», и я пишу Вам по своей личной потребности. А вот почувствуете ли Вы потребность исправить сделанное — дело Вашей совести, и как Вы это сделаете, чтобы нейтрализовать непорядочность, совершённую публично, — Ваша проблема.
Б. Золотаревский, инженерСинявский Борису не ответил. За него это сделала его жена Мария Розанова. С присущими ей напором и резкостью, граничащими с грубостью, она написала — не Золотаревскому, а ещё одной защитнице Бураса — Ларисе Богораз (которая к тому времени тоже оказалась в кругу не самых близких друзей).
ОТВЕТ М. РОЗАНОВОЙ (СИНЯВСКОЙ)Дорогая Ларка!
Коли да ежели у Бураса сначала не достало ума понять, что на всё с ним происшедшее в романе «Спокойной ночи» он долго и упорно напрашивался, а потом не достало элементарного мужества принять этот вполне заслуженный от Синявского удар, как подобает хоть и согрешившему, но мужчине, и сейчас он бегает по Москве и дрочит окружающую действительность в поисках, кто бы заступился, и вот уже ещё один Сократ прислал нам письмо про подлость Синявского по отношению к Бурасу, ты тоже сочинила нам послание, прости, не умнее, а сколько ещё таких волонтёров будет рекрутировано бедным дедушкой восьми внуков?! — так вот, если всё это началось, давай объяснимся.
С ареста ребят, друг мой Ларка, прошло уже очень много лет. Двадцать пять… Многое забылось, и я уже не помню весь текст, который полувыкрикивал, полушипел мне в лицо юлькин друг Мишка Бурас. Что-то, что всегда нас ненавидел и всегда знал, что для Юльки эта дружба добром не кончится. Я и сегодня вижу, как он стоял у окна, вжимаясь спиной в книжную полку, а я сидела на тахте и слушала, обомлев, и не знала, как остановить этот поток. Ибо что скажешь в ответ на страстное признание в ненависти.
И вдруг меня буквально ошпарили бурасовские слова, их я запомнила на всю жизнь: «Я бы твоего Синявского собственными руками расстрелял!» Бурас ещё руку поднял и затыкал в меня через всю комнату прицельно наставленным указательным пальцем. Под этим дулом я пришла в себя и завопила: «Ах ты, сука колченогая!!!» (От автора: Михаил Бурас потерял ногу на фронте и ходил на протезе.)
Сейчас, сидя в мирном Париже перед экраном компьютера, на котором слагается это письмо, я охотно признаю, что ты, Ларка, права, и что это дурной поступок — попрекать человека его увечьем. Не напоминают горбуну про его спину, не обзывают одноглазого кривым, и вообще — порядочные люди в нашем парламенте ниже пояса не бьют… Но это в парламенте. А мы тогда были на войне, исход которой был достаточно проблематичен, и, вспоминая сегодня ту сцену, я счастлива, что мне хватило сил не разрыдаться, не упасть в обморок, не залепетать нечто жалобное про узника в тюрьме и как же можно такое говорить жене арестованного, а развернуться и врезать вражине по яйцам.
И совершенно естественно, что на первом же лагерном свидании я достаточно подробно рассказывала Синявскому, кто как себя вёл после их ареста… И, конечно, я не забыла про монолог Бураса, который по своему эмоциональному заряду очень напоминал речь Шолохова. И слово-то какое — «расстрелял», государственное…
И скажите мне, пожалуйста, дорогие бурасовские адвокаты, чтО Синявскому в лагере делать было больше нечего, как размышлять, по той причине или по этой вольняшка Бурас хотел расстрелять зека Синявского? На этой фразе наш вольный стрелок потерял в глазах Андрея какие бы то ни было признаки пола и звания и попал в общий шутовской хоровод… Тем более, что всё, что Бурас злобно выплёвывал в той серенаде, Синявский читал уже в показаниях вашего друга — Эсселя: и что Синявский — чёрный гений Даниэля, его злой рок и погубитель, и что он, Эссель, собственными бы руками… Наверное слишком много собственных рук пришлось тогда на Синявского… Эту вот атмосферу, своё тогдашнее, лагерное ощущение от происходящего на воле и постарался воссоздать Синявский в «Спокойной ночи».
И когда я сегодня читаю в ваших письмах, что бурасовская подлянка была сделана не из трусости, а из застарелой ревности, от любви, видите ли, к Даниэлю, простите, я не могу не вспомнить старую байку: как бьют деревенскую девку, а та, бедолага, размазывая сопли и слёзы, доказывает, что она в колодец не срала, а только рядом, а потом щепкой скинула.
Письмо Золотаревского, копию которого я тебе прилагаю, меня умилило. Ах ты, солнышко! Ах ты, наша дуся! Это надо же, какие у нас тонкие нравственные дифферансы: бурасовская жажда пострелять — это только «неуместный выкрик», а желание Синявского рассказать об этой поразившей его ситуации — «подлость».
Да и рассуждения Золотаревского о том, что удар по Бурасу задевает и Даниэля, тоже смешны и наивны: мы любили Даниэля, но это вовсе не означает, что мы обязались любить всех его друзей и знакомых: увы, нашего друга (как, впрочем, любого из нас) окружали не только светлые гении, рядом с ним было достаточно и дураков, и просто засранцев. Уж простите меня. Кстати, очень показательно, что Юлька, читавший «Спокойной ночи», не счёл нужным за Бураса заступаться: он мог быть снисходительным к своему школьному другу, но он прекрасно понимал, что Синявский имеет право Бураса не щадить. Да и ты, Ларка, толкуешь только о своей жалости к поганцу, но отнюдь не о его правоте…
Что же до великой храбрости Бураса, так трогательно воспетой в дурацком письме Золотаревского, то позволю не согласиться: был бы он на три копейки смелее, нашёл бы за те многие годы, что прошли между его пиф-пафом и синявским романом, время подумать, что же он тогда сделал, что сказал, каково нам было это выслушать, и, может быть, нашёл бы способ исправить содеянное.