Барсуки - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ветер, я тебе сказываю! – ладила свекровь.
Но едва она успела произнести последнее слово, распахнулся весь зарод на четыре половинки, а из середки и выскочил сам нечистый, покрупней лесного, зеленого, зато без волос, вроде мужика. Тут же за ним и баба его...
– ...И не успела я, бабоньки, – сказывала Мавра в кругу баб, обливаясь мурашками воспоминаний, – ... не успела ахнуть, ка-ак он мене, бабоньки, за титьку щипане-ет! Так я и села, на чем стояла...
В подтвержденье слов своих казала Мавра родимое пятно пониже правой груди, величиной в двугривенный. А о том, что носила то пятно с самого рожденья, забыла Мавра. Коротка бабья память и на хлеб-соль, и на родимое пятно, и на любовь, и на обещанное слово.
– Скажи-и... – дивилась одна, брюхатая, заправляя волосы под повойник. – Меня б щипанул, тут бы мне и разрешенье!
Тут еще пуще захлебывалась Мавра, как в бреду, вырастая на голову во мненьи баб:
– ...ка-ак щипане-ет! Да в телегу! Свекровушку-т как саданет под ребро, где урчит, так она, бедная, и скатилась... задребежжала даже!
– Скажи, задребежжала! – дивился бабий сонм.
– Пупковый?.. – выступила вперед черноглазая, промышлявшая отчитываньем сенников и банников, домовых и леших, припечных и горшечных, полуденных и ночных, и всякого иного чина. – Пупок-те был у него?
– А вот уж и не заметила... – растерялась Мавра, поводя округлившимися глазами. – Ведь он ка-ак выскочит, как за титьку... Уж где там в пупок ему смотреть!
– Сенник! Свечу поставь вверх ногой. Да еще хорошо, что не полуденник. В третьем годе защекотал такой-те Изот Иваныча до смерти. А у тебя сенник был! – решительно сказала черноглазая и, поджав губы, пошла вон.
И уже без нее досказывала Мавра:
– ...ка-ак щипане-ет! Я-то присела, а свекровушка мертвенькой прикинулась, чтоб не затронул. А руки назади крестом выставила... Так и угнали подводу! – в этом месте Мавра начинала плакать.
Бабы верили. Настояли даже, чтоб сводила свекровь Мавру к черноглазой отчитывать от сенного бесплодства, а заодно, по дороге, и к попу, зятю Ивана Магнитова, отслужить полмолебен о снятии пятна с неповинной молодки.
Гусаковские мужики хмуро чесали бороды и в безмолвии дивились вредной длине бабьего языка. Дивились, впрочем, со злобой: больше заботило баб Маврино пятно, чем четверо убитых ночью, не считая пропавшего председателя и семерых раненых. Один только Василий Щерба, крепко скрывая в сердце боль по сыне, в сотый раз дивился вслух:
– Уползти он не мог. Как я его колом двинул, индо земля захрустела под ним. Вопрос: куда же ему сокрыться, сучьему сыну?..
– Свои и унесли. Ведь темень, дядя Вася. Ты, как ударил, вперед побежал, – они его тут и захватили... – успокаивал Щербу бровастый племянник. – Вот Федор-те, скажи, пропал! А там темень, по темени ты и не видал!..
– Темень, темень... – наступал Василий и пуще топал ногами на племянника. – Что ж, глаза-те свои в бороде твоей посеял я, что ли?.. Темень! Только на минутку и убежал, ненадолечко, а его уж и нету. Уползти он не мог. Вопрос: где же он?..
Но никому из Гусаков не всходило на ум посмеяться над глупой Маврой, заспорить неудачливого Щербу. Слишком велики были ночные потери и в людях, и в лошадях, и в ином добре. – На похороны приехал товарищ Брозин с двумя Гусаковцами, занимавшими в уезде большие места. Все трое чинно прокурили, сидя за церковной оградой, то время, пока отпевал убитых в сослуженьи тестя косматый поп. Когда зарыли, Брозин сказал речь. Говорил он очень складно, отрубая слова попеременно то правой, то левой рукой, все больше возбуждаясь воем и причитаньями вдов. Гусаки, как ни велика была их преданность новой власти и ненависть к барсукам, не одобрили Брозинской речи.
Впрочем, сам Брозин остался доволен уж тем одним, что выслушали его Гусаки без возражений... Уехал он еще до вечера, увозя в кармане Гусаковскую резолюцию о смытии барсуковского пятна с обще-мужицкого дела.
...Потом потекли очередные дни. Мокрота да скука, скука да мокрота да бездельные потемки. Протерев локотком запотевшее окно, глядели ребятишки, как рябил ветер лужи, – в каждой по клоку неба, похожего на грязную мыльную пену. Стали редки новости, как послеоктябрьское солнце. Приходило солнце порой, заходили и новости. Дошли слухи задним числом: фершал Чекмасовский пропал!.. Потом выкрал кто-то сапожника из Бедряги. Пропадали люди, как камешки, скинутые небрежной рукой в большую лужу, только булькали слухи по ним. Вдруг сразу пятеро печников пропало...
Гусаки крепились в своих чувствах, терпеливо выжидая времени. Иной, во хмелю, подойдя к обрыву, долго и угрюмо глядел в сизую даль, за Зинкин луг, где скитальничают мутные предзимние облака. Длинные ночи пропитались страхом и тоской. Бородатые воспретили девкам петь. Спать ложились рано. Света не зажигали.
...А Мишка с Настей весь тот день проплутали на украденной подводе. Ездили через какие-то мосты, две версты тащились по фашиннику, – наследие хлопотливого барина, строителя керамического завода. Под конец дня очутились в Попузине. Мишку, как и брата его, щедро накормили Попузинцы и оставили ночевать, но не прежде, чем сказались те за барсуков.
Попузино кругом в лесах. Попузинцы печи топят жарко. Настя даже обрадовалась кислой, домовитой духоте избы. Тотчас же после ужина заснули они на полатях, но спали уже со сновиденьями, в которых нелепо сочетались явь бездомной предыдущей ночи с явной нескладицей.
Насте снилось, что венчается с Семеном. Будто Семен самой жизнью дан ей в мужья, нельзя отказаться. Он прям и строг, не глядит в глаза невесте. Она еле побарывает свой страх перед ним. Когда целует он, холодны его губы, как черная вода прошлой ночи. Вдруг кто-то говорит со стороны: «Так ведь он убит!». Настины глаза красны от сна, она выглядывает с полатей. К хозяевам зашла соседка, рассказывает о ком-то, но не о Семене. Настя все еще не понимает и дрожит.
– Миша... Мишка! проснись, – будит она Жибанду, сопящего на высоких нотах.
Тот долго гудит сонливую неразбериху, прежде чем открыть глаза.
– А?.. А?.. Что? Приехали? – и трет слипающиеся глаза.
Но Настя уже не хочет говорить.
– Ты спишь?.. – неловко спрашивает она.
– Да-а, сплю... – потягивается Мишка. – А что тебе?
– Да нет, ничего. Спи, спи...
И так всю ночь.
Светало поздно. На рассвете лишь отъезжала их подвода от двора гостеприимного Попузинца. Утро пало солнечное. Тучи раздвинулись, обнажая трепетную зеленцу осеннего неба, и стояли в полном безветрии. Это только по утрам баловалась осень солнышком. Из лесов попахивало прелостью, а черные птицы над полями кричали о зиме. Зато воздух – густой, горький, и не без солонцы – был терпок и приятен, как острый огуречный рассол.
На стоянку барсуков приехали возле обеда, – уже сменилась ветром солнечная пора. Тотчас обступили их расспросами, словно не видались полгода. Ночной поход, кончившийся, как будто, удачей, воодушевил барсуков.
– Надо к Семену пойти, – сказал Мишка Насте. – Сказали, в большой землянке лежит.
– Я не пойду... – решительно и глухо заявила Настя. – Я тебя тут подожду.
– Пойдем! Ты со мной пойдешь. Не бойся, я тебя заслоню!
– Один ступай...
Мишка вместе с другими спустился в землянку.
XII. Разговор с Семеном.
Жир пылал в плошке, и пламя его стояло прямо, как часовой. В душном воздухе плавала обильная копоть... Когда вошли, пламя заколебалось в нерешительности, но дверь закрыли, и снова замерло, бросая по сторонам огромные тени людей.
В правом углу, на поленьях, находилось соломенное ложе Семена. Из-под шинели торчали неподвижные ноги в сапогах, носками врозь как у мертвого. Возле, положив лицо на руки, дремал Чекмасовский фельдшер, Шебякин. Самым громким в землянке был фитиль в светильнике. Время от времени, как бы наскучив стоять, он яростно кидался трескучими брызгами огня.
– Здорово, Сеня... – бодрым голосом окликнул Мишка, подойдя близко.
– Спит, – остерегающе откликнулся Шебякин, поднимая лицо. Фельдшер был рябой, игра света делала его круглое лицо похожим на луну. – Спит, повторил фельдшер, – а всю ночь плохо было. Под утро о бабе спрашивал...
– Он, может, про меня спрашивал? – настоятельно сказал Жибанда. – Какая ж у него?.. Ведь нету!
– А тебя как? Вас ведь ровно собак, по кличкам... – Шебякин посмеялся, но мигом перестал, едва взглянул в каменное лицо Жибанды. Жибанда назвал себя. – Да-да, и тебя поминал, и Мишку... – заторопился Шебякин.
– Так бы сразу и говорил, а то баба... – резко произнес Жибанда и присел на атласный диванчик, уже грязный и прорванный не однажды.
Остальные стояли, хотя и были места сесть: широкие струганые лавки шли по стене зимницы.
– Долго вы тут меня продержите?.. – опять опуская лицо на руки, спросил Шебякин. Мишке не нравилось плутоватое, выщипанное лицо Шебякина, и он не ответил. – А все-таки, неделю или две?.. – снова зашевелился фельдшер, и неожиданно стал подтыкать выбившуюся из-под Семена солому.