Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи - Андрей Косёнкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смеялся:
— Чай, не один Константин в плену отощал. Нагуливайте бока-то, люди тверские, крепите силу в руках. Авось понадобится!
— Ужо не выдадим, князь! — бодро отвечали в ответ.
Однако не всем пришлась по душе щедрость Князева. Боярин Федор Акинфыч не удержался, возразил:
— Пошто ты жалуешь их, князь? Нас, слуг своих, заезжаешь? Чать, они не с похода победного воротились — из плена пришли.
— А ты, Федор, не завиствуй, — осадил его Дмитрий. — Больно злобен ты к чужой-то радости. А жалую их не за славу, а за службу и верность. Чаю я, не зря их в железах-то Юрий держал, поди, склонял на кормление, а они хлебами-то его лукавыми пренебрегли, ради Твери и совести. За то я их ныне и жалую…
Случилась и другая заминка. От жалованного ему отказался старый гридник Парамон Дюдко. Смолоду, чуть не от первого кашинского похода, нес он службу в дружине тверского князя. Отличался и отвагой и сметкой. В свирепой на врагов горсти доблестного Тимохи Кряжева воевал, с ним и на Ногая когда-то ходил, и на Москву не единожды, под Бортенево сам сотню вел на татар. Да, поди-ка, ни один Михаилов поход в стороне не оставил. Одним словом, воин от младых ногтей до самых седых волос. Несмотря на преклонный возраст, по сей день был он крепок и без меча на боку в том плену-то, поди, ощущал себя не иначе, как поп без креста. Дюдком же, то есть попросту Дудкой, прозвали его за дивный голос, коим был он отмечен. Даже и поразительно, как тем голосом Парамон владеть обучился. Горлом мог он и птичьему щебету подражать, и собачьему скулежу, и волчьему вою, и ястребиному клекоту, и прочим живым голосам, крикнуть же мог так громоподобно, что в оконницах стекла дрожали, коли дело было в дому, а коли в поле, так кони округ приседали от ужаса да из-под хвоста не твердые яблоки, а мягкую жижу выкидывали до времени.
А уж лучшего певуна, чем тот Парамон, во всей Твери, поди, не было! Да песни-то на разные случаи имел про запас, откуда и брал, неизвестно, будто сам из головы и выдумывал. И про любовь горючую умел спеть так, что молодки целыми улицами (докуль голос доставал) томилися. И то, истомишься, когда по небу, словно к тебе одной, издали чудный парамоновский голос тянется:
Не огонь горит, не смола кипит,А горит-кипит ретиво сердце мое по красной девице…
А сколь подблюдных свадебных песен знал Парамон:
Еще ходит Иван по погребу,Еще ищет Иван неполного,Что неполного, непокрытого;Еще хочет Иван дополнитьСвою братину зеленым вином…
А охальных да плясовых:
Стоит девка на гореДа дивуется дыре:Свет моя дыра, дыра золотая!Куда тебя дети?На живое мясо вздети!А я тебе толды-всегды!Играй веселей — не жалей лаптей!..
Про баб и говорить нечего, а у мужиков истинно сердце в груди замирало, как зачинал он горловыми переливами погребальную петь. Словно песней той всех товарищей Парамон поминал, коих схоронил в боях но Руси:
…Ах, его-то матушка плачет, что река льется,А родная сестра плачет, как ручьи текут,Молодая жена плачет, как роса падает…
А за то ото всех имел Парамон и ласку и уважение, во всяку избу зван был — что к горю, что к радости…
Так вот, Когда пришел черед Дюдка отличать да жаловать, он в ноги Дмитрию поклонился, повеличал его, как требовалось, ан от милости отказался:
— Ништо не надо мне, Дмитрий Михалыч. Одно прошу: пусти на покой.
— Да разве не заслужил ты покоя-то, Парамон Филимоныч? — опешил Дмитрий. — Ступай себе с миром, живи как знаешь, да от добра-то не отказывайся — не обижай!
— Не от добра твоего отказываюсь, князюшка, — сказал Парамон. — От мира суетного отстать хочу!
— Ишь ты… Али ты на старости лет в монахи сподобился? — весело усмехнулся Дмитрий, и в гриднице по лавкам прошел смешок.
И то, смешно оказалось тверичам даже и в мыслях представить Дюдка в «чине ангельском». Не та беда, что рубака — на то он и воин, а та закавыка, что и в преклонных-то летах слыл он большим забавником и беспощадным охотником за женскими прелестями. И в последний-то раз, уходя в Сарай с Михаилом, оставил он в Твери новую, третью уже по счету, молоденькую жену брюхатой.
— И рад бы, пожалуй, в монахи-то, — кивнув, серьезно ответил Парамон Филимоныч. — Да многими греховными путами удержан есть, Дмитрий Михалыч. Однако же далее паутину ту плесть не желаю.
— Загадками говоришь, Парамон Филимоныч, — посетовал князь.
— Дозволь мне, Дмитрий Михалыч, слово отцу Федору молвить.
— Что ж, говори теперь, коли в церкви его не нашел, — пожал плечами Дмитрий.
— Отец Федор! Батюшка! — обратился Дюдко к настоятелю Спасской соборной церкви, бывшему, разумеется, здесь же. — Всю жизнь мечом правду искал. Не сыскал. Убили поганые нашу правду вместе с князюшкой… — Он обвел взглядом собрание и громко, для всех, сказал: — Отныне иную стезю торить хочу.
— Говори, сыне, слушаю. — Поднявшись с места, отец Федор Добрый, ласково внимая, как он один и умел, раскрылся светлым лицом навстречу старому воину.
— Так говорю же — устал я, отче, от мира-то. Однако многогрешен и плотью слаб перед уставом монашеским, а посему прошу тебя, отче, замолвь слово за меня перед владыкою, не оставь хлопотами…
После того как вернулись из Святославлева Поля, от небесного ли затмения, от переговоров ли с Юрием или же просто от многих прожитых лет занедужил епископ Варсонофий. Вот и ныне не пришел ко князю, хоть и зван был…
— Да чего хочешь-то, говори!
— А я, батюшка, одному Господу службу хочу нести. В храме твоем, при мощах Михайловых хочу состоять ежечасно!
— Что? — Не один отец Федор изумлен был Парамоновой просьбой.
Но ни пред врагами, ни пред чужим удивлением старый ратник отступать не привык:
— А что ж! Пусть владыка диаконским саном меня пожалует! — сказал как потребовал Парамон.
— Так сан — не угодье, им не жалуют. В сан посвящают, — хитро усмехнулся отец Федор.
— Так пусть он посвятит меня в сан-то! — Видно, и впрямь мечта так завладела Парамоном Филимонычем, что он уж и не предполагал ей преград. — Истинно говорю: давно уж, от самой-то смерти Михаила Ярославича, влекусь к сему поприщу! Грамоте знаю, псалтырь читаю, каноником стою на часах, все требы по службе знанием превзошел — вон отец Александр-то не даст соврать, — кивнул он в сторону отца Александра, — истинно думаю, голосом-то и то Господь меня обеспечил, надобным дьякону! — со всей страстью обрушил он на Федора Доброго словесные доводы.
— И много то, сын мой, и недостаточно… — Отец Федор оглядывал дородную тушу Дюдка, точно примеривал на нее долгополое облачение смиренника. — Видишь ли, Парамон, по давнему слову митрополита Кирилла священный-то сан надлежит давать людям единственно непорочным, коих жизнь и дела известны от самого детства, — с улыбкой, ан остудил он пыл новоявленного церковника.
— Что ж… Дела-то мои известные. Говорю же: многими греховными путами сдерживаюсь, — вздохнул Дюдко и поднял на священника отчаявшиеся глаза. — Али заказан мне иной путь?
— Никому пути не закрыты к Господу. Ан путы узрел, так и не переступишь их. И войдешь в мир и любовь…
— Вот, вот, — громоподобно воскликнул Парамон Филимоныч. — Мира и любви возжелал!
— Главное, в душе Божье Царство найти, то уж и есть рай мысленный, — утешил его отец Федор.
— Кой рай, отче? — жалко, беспомощно развел руки Дюдко. — Вижу: не осилить нам на рати врагов, а коли нет сил — надо терпеть, а на терпение-то надо смирение. Авось смирением чести заслужим?
— Не заслужим! Обольщаешься, старче! — от своего места возразил вдруг бывший игумен Отроча монастыря и резко вопросил отца Федора: — Пошто напрасно утешаешь мысленным раем? Можно ли в душе рай сохранить, когда неправда, куда ни глянь, язвит взгляд, паче стрелы отравленной?
Ну и заспорили, точно не только встретились после двух-то лет взаимной отлучки, а от заутрени врозь разошлись в разных мнениях.
— Душа, Александр, дана нам Господом, чтобы в ней единый рай сохранить.
— Душа дана нам Господом на муки, на слезы да на сомнения! Не то что рая — малого света в душе не сыщешь, пока поганые править над нами будут! Али не видишь, отче, как гасят они светильники наши, лучших-то из нас выбивая?!
Так бы, поди, и спорили — известно, книжники да говоруны, кабы не вмешался Дмитрий Михайлович:
— Ну то уж вы чужое решаете, святые отцы, — сказал он нарочно строго. — Разными словами да об одном толкуете. А я так полагаю: не войдешь в мир с ненавистью. А ненависть-то только кровью утолить можно. Вот тебе — и любовь! — Он усмехнулся.
— Заблуждаешься, князь, — сокрушился отец Федор. — Ох, заблуждаешься. Любовью и ненависть искупается.