Три повести - Сергей Петрович Антонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это что же, — спросила Василиса Петровна, — она сама повесила?
— Она. Для уюта.
— Осподи! Да что она у тебя, вовсе глупая?
— Нет. Она так-то не глупая. Она торопится перед каждым разум свой показать, чтобы не подумали случаем, что она деревянной ложкой щи хлебает. Знаешь, есть такие любители другим оценки ставить: «Это, мол, ты верно сказал», «Это, мол, ты умно заметил». Так вот она из таких. Сама себя высоко понимает.
— Это ты верно, — сказал Гулько. — Есть такие.
— Ну так вот. Висит, значит, картина. А у меня тогда тулка была, двустволка. Взял я тулку, прицелился и трахнул из левого ствола, так что от этой картины один гвоздь остался. Моя с перепугу с топчана на пол — хлоп! Отлежалась, встала и принялась меня стыдить: «Ах, ах, что ты делаешь! Это Рубенс! Я по силе-возможности хочу уют создать, а ты, снежный человек, ходишь дома, как по лесу, и разводишь стрельбу». Я ей объясняю, что это не уют — развешивать по стенам голых мужиков да баб. «Ты, говорю, голышом сядешь — по-твоему, это тоже уют? Ты бы, говорю, застлала бы хоть постель как положено, чтобы людей не совестно было, простынку бы с подзором застелила…» Да что с ней рассуждать? Она и того не понимает, что за подзор такой. Да, по правде сказать, и некогда было мне заниматься семейным воспитанием. Начали мы на усадьбе досрочное строительство, и каждый день степь загадывала нам загадки: из чего сделать оконную коробку? Где взять лопатку, пассатижи? Где взять балку для перекрытия? Так и жили и загадки разгадывали: оконные коробки сбивали из ящиков, в которых засылали нам детали плугов, на балки весной пошли полозья тракторных саней. Работа шла лихо. Лично я дни и ночи не слазил с трактора и бородой зарос по самые ноздри. Тут ведь у нас не только земля, тут у нас сам воздух плодородный, и борода растет быстрей, чем в Бежецке. Чтобы сохранить культурный вид, нужно бриться и утром и вечером.
А какое тут может быть бритье, когда дома нелады! Домой приеду — сидит молчком. Подаст есть — снова молчит. Бывало, в Бежецке схватит за шею и шепчет: «Я тебя бешено люблю». Вон как! А тут молчит, точно язык у ней отказал. Не уважаю я это… «Чего, спрашиваю, молчишь? Чего тебе надо?» — «Ничего, говорит, устала я тут». — «С чего же это ты устала?» — «Ты, говорит, не поймешь. Я, говорит, морально устала». — «Почему? — спрашиваю. — Может, мыши одолели?»— «Да, говорит, мышей много». И снова молчит. Пришлось израсходовать ночь на мышеловку. Сделал мышеловку — аккуратную, на шурупчиках. Шурупчики с сапог снял, с подковок. Поставил мышеловку — жена все молчит. «Чего, говорю, тебе надо в конце концов?» — «Ничего, говорит, спасибо». — «Может, мыши плохо ловятся?» Молчит. Тогда я к задней стенке мышеловки приладил зеркальце. Мышь — существо жадное: думает, другая навстречу бежит, и теряет осторожность… Стали мыши ловиться лучше. А моя все молчит. Думаю — может, она за картину сердится? Ладно. Дождался рейса в Арык, купил там на базаре хорошую кантованную картину под стеклом: кот серебряный с красным бантом. Фон черный. Хорошая картина — полсотни отдал. Привез, повесил на гвоздь. Она поглядела и говорит: «Знаешь, Степан, я тебя, кажется, больше не люблю».
Что теперь сделаешь? Не любишь — не люби. Слез с койки, лег на пол. А она говорит: «Нет, ты ложись на топчан, а я лягу на пол». Я, конечно, не пошел из принципа. Так и стали жить: топчан пустой, а оба — на полу, в разных углах. Вроде как командировочные или, лучше сказать, ночлежники. Вот и получился Рубенс. Утром она встанет, начнет волосы расчесывать, оскалится, как молодая волчица, а я с пола гляжу — ничего не скажешь, красивая.
А она подрядилась работать учетчицей. Один раз приезжаю с рейса ночью, захожу в землянку, а ее нет. Клипсы тут, на тумбочке, а ее нет. Она их зимой снимала, чтобы уши не мерзли… Давно, видно, ее нету. Чайник холодный. Собака не кормлена. А на улице темная ночь и буран песни поет… Вполне можно заплутать и замерзнуть. Это теперь, когда электричество светит, нашу усадьбу за десять километров видать, а тогда снаружи один керосиновый фонарь висел, и возле вагончика можно было всю ночь проплутать и ничего не увидеть… Что делать? Рекс в глаза глядит, скулит некормленый. Не понравилось мне это… Накинул робу — и на трактор. Поехал искать. А буран такой, какого я никогда не видал и никогда, верно, не увижу. Все кувырком и кверху тормашками. И снег-то летит не с неба, а куда-то наверх, с земли на небо… Такой вой стоит — своего трактора не слыхать. Еду — мигаю фарами, чтобы увидела. А ее нет нигде. Ездил я, ездил и до того доездился, что трактор встал. Трубки замерзли. Выскочил, стал руками отогревать и чую — руки примерзают к железу. Руки примерзают, а я держу. Шут с ними, с руками, лишь бы трубки отогреть, лишь бы спасти живую душу. Видишь, какие ладони? Кремень. Ладонь об ладонь чиркнешь — искры посыплются. Не бойся, пощупай.
— Да! — сказала Василиса Петровна с уважением. — Ну как? Разыскал?
— Нет. Замерз, как ледышка, и воротился. Как тут искать, когда сам заплутать боишься? Я ж тебе говорил, что у нас никакого ориентира не было — один фонарь висел, да и тот бураном задуло. Воротился в землянку и сел — не знаю,