Мария Антуанетта - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самом деле, за пять лет у них всего считанные короткие часы совместного пребывания, часы, когда влюблённым молодым людям удаётся побыть друг с другом наедине, ибо, несмотря на мужество и верность своих камеристок, Мария Антуанетта может решиться не на многое; лишь в 1790 году, незадолго до расставания, счастливый влюблённый сообщает, что он наконец–то получил возможность провести целый день "с ней" ("avec elle"). Лишь в ранние, предрассветные часы в тени парка, может быть, в одном из маленьких крестьянских домиков деревушки Трианона, не просматриваемом со стороны дворца, может королева ждать своего Керубино; в боскетах Версаля, на извилистых дорожках парка Трианона завершается сцена в саду из "Фигаро" с её романтической музыкой. Но уже величественно звучит прелюдия из "Дон–Жуана", слышатся у дверей тяжёлые, сокрушительные шаги командора; в конце третьего акта тональность рококо переходит в тональность великой революционной трагедии. И музыкальная тема последнего акта, взметнувшись от ужасов пролитой крови и насилия, приведёт к крещендо, к отчаянию расставания, к экстазу и гибели.
Лишь теперь, в условиях чрезвычайной опасности, когда все остальные бежали, выступает тот, который в счастливые времена оставался незаметным, истинный, единственный друг, готовый умереть с нею и ради неё; великолепно вырисовывается теперь на фоне блёклого грозового неба революции до сих пор затенённый мужественный образ Ферзена. Чем большая опасность грозит его возлюбленной, тем сильнее его решимость. Беспечно безразличны влюблённые к общепринятым границам, до сих пор существовавшим между габсбургской принцессой, королевой Франции и иностранцем – шведским аристократом. Каждый день появляется Ферзен во дворце, все письма проходят через его руки, любое решение принимается с его участием, сложнейшие задания, опаснейшие тайны доверяются ему, он единственный знает все планы Марии Антуанетты, всё – о её заботах и надеждах, он один – свидетель её слёз, её малодушия, её ожесточённой скорби. В момент, когда все покидают королеву, когда она всё теряет, она находит того, кого тщетно искала всю свою жизнь, – честного, прямого, мужественного и смелого друга.
БЫЛ ЛИ ОН ЕЁ ВОЗЛЮБЛЕННЫМ ИЛИ НЕ БЫЛ?
Теперь известно, и известно очень хорошо, что Ганс Аксель Ферзен был не второстепенной фигурой, как в своё время полагали, а главным действующим лицом большого романа Марии Антунаетты; известно, что его отношения с королевой не исчерпывались галантным ухаживанием, романтическим флиртом, исполненным благородства рыцарским поведением. Нет, то была любовь, проверенная двадцатью годами, закалённая в горниле жизни, любовь со всеми атрибутами своего могущества, в огненном плаще страстей, с державной верховной властью мужества, с щедрым величием чувств. Одно только ещё неясно – какова была форма этой любви? Была ли то, как принято было литературно выражаться в прошлом столетии, "чистая" любовь, под которой обычно подразумевалась такая, когда страстно любящая и страстно любимая женщина чопорно отказывает любящему и любимому мужчине в последнем залоге самопожертвования? Или эта любовь была в некотором смысле "непозволительной", то есть в нашем понимании полной, свободной, щедро и смело дарящей, беззаветно дарящей? Были ли Ганс Аксель Ферзен всего лишь cavaliere servente[146], романтичным обожателем Марии Антуанетты или же её истинным, в полном смысле этого слова возлюбленным? Был он её возлюбленным или не был?
***
"Нет!", "Ни в коем случае!" – с удивительным раздражением и подозрительной поспешностью восклицают роялистско–реакционные биографы, любой ценой желающие защитить королеву. "Он страстно любил королеву, – с завидной уверенностью утверждает Вернер Гейденстам, – но при этом никакие плотские помыслы не осквернили любви, достойной трубадура или рыцаря Круглого стола. Мария Антуанетта любила его, ни на мгновение не забывая о долге супруги, о достоинстве королевы". Для благоговейных фанатиков подобное представляется немыслимым, они просто не желают, чтобы кто–нибудь подумал такое – чтобы последняя королева Франции могла изменить depot d'honneur[147], завещанному ей всеми или почти всеми матерями наших королей. Поэтому, Бога ради, никаких розысков, вообще никаких обсуждений этой "affreuse calomnie"[148] (Гонкур), "acharnement sournois ou cynique"[149] для выяснения истинных обстоятельств дела! Стоит лишь приблизиться к этому вопросу, как бескомпромиссные защитники "чистоты" Марии Антуанетты тотчас же начинают бить боевую тревогу.
Следует ли действительно подчиниться этому приказу и, сомкнув уста, пройти мимо вопроса о том, видел ли Ферзен всю свою жизнь Марию Антуанетту "с нимбом вокруг чела" или смотрел на неё как мужчина, как живой человек? Более того, тот, кто целомудренно уклоняется от ответа на этот вопрос, не проходит ли он мимо проблемы первостепенной важности? Ибо до тех пор, пока не знаешь самой последней тайны человека, о нём ничего сказать нельзя, и меньше всего о характере женщины, если не поймёшь сущность её любви. В отношениях, имеющих такое всемирно–историческое значение, как эти, когда сдерживаемая долгие годы страсть не просто случайно едва касается жизни, а роковым образом заполняет и переполняет душу, вопрос о внешних проявлениях этой любви не праздный и не циничный, он оказывается решающим для воссоздания духовного облика женщины. Чтобы правильно воспроизвести натуру, художник должен видеть её не в ложном освещении. Итак, подойдем поближе, рассмотрим ситуацию как можно тщательнее, изучим документы. Исследуем задачу, возможно, мы и получим ответ.
***
Вопрос первый. Предположим, что Мария Антуанетта беззаветно отдалась Ферзену. С точки зрения буржуазной морали это вина. Кто ставит ей в вину эту самозабвенную жертву? Из современников – лишь трое, правда, три человека, чрезвычайно значительных, не из тех, кто подсматривает в замочную скважину, а люди, посвящённые в суть дела. Им до мельчайших подробностей должна быть известна истинная ситуация: Наполеон, Талейран и министр Людовика XVI Сен–При, этот бесстрастный очевидец всех дворцовых происшествий. Все трое утверждают без обиняков: Мария Антуанетта была возлюбленной Ферзена, они абсолютно убеждены в этом. Сен–При, как наиболее полно представляющий себе ситуацию, более точен и в подробностях. Не питая какой–либо враждебности к королеве, совершенно объективный, он рассказывает о тайных ночных посещениях Ферзеном Трианона, Сен–Клу и Тюильри, куда Лафайет разрешил графу, едва ли не единственному, свободный доступ. Сен–При рассказывает об осведомлённости Полиньяк, которая была, казалось, очень довольна тем, что благосклонность королевы пала на иностранца, ведь он не пожелает извлекать никаких выгод из своего положения фаворита. Для того чтобы исключить из рассмотрения три таких важных показания, как это делают яростные защитники добродетели, для того, чтобы Наполеона и Талейрана назвать клеветниками, для всего этого не надо проводить непредвзятых исследований, достаточно обладать одной лишь решительностью. Но кто из современников, кто из приближённых королевы – и в этом второй вопрос – опроверг заявление, что Ферзен был возлюбленным Марии Антуанетты, кто назвал такое заявление клеветой? Никто. И поражает то, что, желая с удивительным единодушием замолчать эту близость, все они вообще избегают произносить имя Ферзена: Мерси, который трижды обсуждает любую шпильку, используемую королевой в её туалете, в своих официальных депешах ни разу не упоминает его имени; доверенные лица при дворе всё время пишут лишь о "некоей известной особе", которой надлежит передать письма. Но ни один не произносит его имени; на протяжении столетия господствует подозрительный заговор молчания, и первые официальные биографы вообще умышленно не упоминают Ферзена. Нельзя, следовательно, отделаться от впечатления, что задним числом кем–то был выдан mot d'ordre[150] по возможности основательно забыть того, кто не вписывается в романтическую легенду о добродетели королевы.
Итак, историки–исследователи длительное время стояли перед сложным вопросом. Всюду встречали они факты, являющиеся серьёзным основанием для подозрений, и всюду чья–то старательная рука странным образом уничтожала решающие документальные доказательства. По имеющемуся материалу, не содержащему прямых улик, исследователи не в состоянии были установить истину in flagranti[151].
"Force che si, forse che no"[152], – отвечала историческая наука до тех пор, пока не располагала последними убедительными, неопровержимыми доказательствами, и со вздохом захлопывала папку: нет ни рукописных, ни печатных документов, ни одного свидетельства, имеющего для нас силу бесспорного доказательства.