«Операцию «Шторм» начать раньше - Николай Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Товарищ Веселов, партийный билет не могу найти.
— Что о? Ищите, — с тревогой отозвался тот, а вскоре и сам пришел к нему в кабинет. — Это же партбилет, товарищ Тараки. Поймите: пропал билет у Генерального секретаря партии. Надо найти.
— А что у вас делают в таком случае? — осторожно спросил он.
— Исключают из партии или, в лучшем случае, объявляют выговор.
— Тогда надо найти, — с уже большей тревогой сказал Тараки.
Все обыскали — бесполезно, как испарился. Протянули день, два, педелю — дальше ждать становилось бессмысленно, позвонили в Москву. Там, конечно, не обрадовались, но буквально на следующий день переслали новую бежевую книжицу под номером один.
Может, это тоже было дело рук Амина? Может, он уже тогда отлучал его от партии? Ведь надо было просто вспомнить, у кого билет со вторым номером, кто идет следом за Генеральным секретарем партии…
А ведь как не хотелось верить в предательство Хафизуллы в Москве, когда об этом предупреждал Брежнев. Улыбнулся он тогда и предложению Громыко объединиться с лидером
«Парчам» Бабраком Кармалем, чтобы противостоять рвущемуся к власти Амину. Успокаивал советских друзей: он не рвется, он просто такой по натуре и молодости.
Этот первый разговор произошел, когда он летел в Гавану, на совещание глав государств и правительств неприсоединившихся стран. А возвращаясь через несколько дней опять же через
Москву, услышал от Брежнева и Андропова новости, которые заставили таки вздрогнуть и серьезно задуматься над положением дел в руководстве страны и партии: Амин в его отсутствие практически отстранил от занимаемых постов самых верных и преданных революции людей — Гулябзоя, Ватанджара, Сарвари и Маздурьяра.
Хотел больнее ударить? Ведь знал, что это не просто герои революции и не просто его любимцы. Не дал им с Нурбиби Аллах детей, и почитал он Саида Гулябзоя и Аслама
Ватанджара как сыновей, любил за молодость и удаль. Моулави Абдул Маджиб Афгани сказал однажды про них, пуштунов: «Пуштуны уважают смерть на поле боя. Если афганец умирает на поле боя и оставляет сына, который может взять в руки оружие, то женщины его не оплакивают.
Они говорят, что мужчины рождаются, чтобы погибнуть; они их оплакивают лишь тогда, когда мужчины не оставляют после себя сыновей, способных держать оружие».
Нурбиби не придется его оплакивать. У него есть сыновья, и они отомстят убийце.
— Это переворот, — сказал тогда Брежнев. — Тебе опасно возвращаться в Кабул.
Сейчас можно себе признаться, что стыдно в тот миг стало перед советскими руководителями за интриги в его партии и стране, за свою недавнюю беспечность, а значит, и недальновидность. Больно было осознавать, что в Москве могут плохо подумать об НДПА, в такой сложный для страны момент занимающейся дележкой портфелей. И он ответил так, чтобы сохранить и гордость, и достоинство, и даже — на всякий случай, если все не так серьезно, — долю пренебрежения:
— Я уже старый человек, и мне не страшно умереть.
Так страшно или нет? Сейчас, когда смерть стояла на пороге, бравировать, лукавить не перед кем. Но нет, нет, страха он и в самом деле не чувствует. Горечь, обида на товарищей — бывших товарищей по партии и борьбе, единодушно переметнувшихся на сторону Амина и проголосовавших за его исключение из рядов НДПА, отчаяние перед обстоятельствами, отчасти даже недопонимание происшедшего — это есть, это клубится в душе все дни после ареста.
Может, они как раз и вытесняют страх, тем более что и он сам не дает себе права думать об этом. Он в самом деле истинный пуштун и он чтит «Пуштунвалай» — свод неписаных, но свято почитаемых законов, где главными являются гаярат — честь, имандари — правдивость, преданность истине независимо от последствий, сабат и истекамат — твердость и настойчивость, бадал — бесстрашие, отвага. Он, Нур Мухаммед Тараки, сын скотовода Назар
Мухаммеда Тараки из села Сур под Газни, из пуштун племени Гильзай клана тарак ветви буран, и перед смертью не нарушит ни одну из этих заповедей.
Единственное, о чем можно пожалеть, — что не написал он ни строчки из задуманного романа о
Саурской революции. Ведь как бы там ни было, он в первую очередь все же писатель. Писатель, вынужденный заниматься политикой и достигший самых высоких вершин на этом поприще.
Только надо ли было оставлять перо? И неужели нужно было дожидаться этого часа, чтобы понять, как он соскучился по листу бумаги, по бесконечной правке своих рукописей, по ночной тишине, мягкому свету лампы и своему одиночеству в рабочем писательском кабинете. Страшно разные вещи: одиночество писателя и одиночество узника. То сладостное добровольное заточение, когда рождались его лучшие книги «Скитания Банга», «Белый», «Одинокий», принесшие ему литературную славу, — разве оно не было счастьем? И повторится ли оно когда нибудь? Хоть на один миг? Неужели мир не отреагирует, что исчез лидер партии, глава правительства? Что предпримет Москва по отношению к Амину? И главное, кто еще арестован?
Если Гулябзой с товарищами тоже у Амина — тогда прощай, революция. Единственный, кто может теперь противостоять Амину, это Бабрак Кармаль. Но что он сделает из Чехословакии? К тому же ему всегда недоставало решимости, он много интеллигентничал, а жизнь — она…
«Вот такая она», — горько усмехнулся Тараки, оглядывая комнату тюрьму. Думать о побеге, уговаривать, подкупать охрану — нет, это ниже его достоинства. Он не позволит себе опуститься до этого. Его или освободят, или он примет смерть, не сказав ни слова убийцам. А тем более не вымаливая у них пощады. Пусть знают, как умирают истинные революционеры. Пусть они дрожат, пусть они боятся кары.
Тараки прошелся по комнате. На миг остановился у зарешеченного окна и тут же отошел от него. В первый день, вернее в первую ночь, он, наверное, несколько часов простоял с женой у черного стекла, думая о будущем. В апреле семьдесят восьмого вольно или невольно, но получилось так, что погибла вся семья Дауда, а ближайшие его родственники лишены гражданства. Амин повторит это…
У двери послышались голоса, в скважину неумело вставили ключ. Значит, не охрана. Значит…
Вошли трое — он не сразу узнал офицеров из своей бывшей охраны. По тому, как они остановились на пороге, как, стараясь не глядеть на пего, принялись осматривать комнату, словно только за этим и пришли сюда, стало окончательно ясно: да, за ним.
— Мы пришли, чтобы перевести вас в другое место, — первым пришел в себя от его все понимающего и, главное, совсем не испуганного взгляда Рузи.
— И вы захватите мои вещи? — уже с откровенной усмешкой спросил Тараки.
— Да, мы перенесем и ваши вещи, — или не понял, или не хотел поддаваться эмоциям Рузи. — Пойдемте.
Однако Тараки прошел к столику, отодвинул отключенный с первой минуты заточения телефон, положил на него дипломат. Испытующе оглядел офицеров.
— Здесь около сорока тысяч афгани и кое какие украшения. Передайте это моим… родственникам.
Хотя бы один мускул дрогнул, хотя бы как то изменилось выражение лиц пришедших — Тараки бы почувствовал, понял, что с его родными и близкими. Но офицеры не выдали, не проговорились даже в жестах и мимике.
— Передадим, — бесстрастно ответил Рузи. — Прошу.
Тараки вышел первым. Старший лейтенант, показав взглядом Водуду на одеяло, следом за ним.
— Сюда, прошу, — указал он на одну из комнат, когда они спустились на первый этаж.
Тараки оглядел пустынный, тускло освещенный коридор, поправил прическу, словно выходил на трибуну, к людям, и шагнул в низкую дверь. И уже на правах хозяина, улыбаясь — он и сам не знал, откуда у него столько выдержки, — пригласил в комнату офицеров. Увидев Водуда с одеялом, понимающе кивнул. Лейтенант, не ожидавший такого откровенного жеста, стушевался, отступил на шаг, стал прятать одеяло за спину.
— Передайте это Амину. — Тараки снял с руки часы и протянул их старшему лейтенанту.
Когда то Хафизулла спросил в шутку: «Сколько времени на часах революции?» Пусть знает, что они остановились. Теперь у него остался только партбилет. Как быть с ним? Наверняка потом… после… станут выворачивать карманы. Мерзко, низко!
Нур Мухаммед решительно достал книжицу:
— И это тоже.
— Хорошо, — принял все Рузи. Кажется, вздохнул с некоторым облегчением: приговоренный понял свою участь, не сопротивляется, не елозит у ног — таких приятнее… спокойнее… словом, так лучше.
Достал из кармана кителя тонкую шелковую веревку и, хотя сам мог спокойно связать уже выставленные самим Тараки руки, позвал помощников:
— Помогите.
Связывал тем не менее один: видимо, просто боялся подойти к осужденному в одиночку.
Веревка больно врезалась в запястья, у Тараки уже готов был вырваться стон, но он сдержался.