Жена башмачника - Адриана Трижиани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что делать. Почувствовала зов судьбы. Я не то что ты, не собираюсь ждать, пока меня за косы затянет в любовный омут. Он хочет пригласить меня в кино. Любит вестерны, особенно Тома Микса.
– Не знала, что тебе нравятся вестерны.
– А они мне и не нравятся, мне нравится он. Колин кажется таким мудрым. Он на десять лет меня старше.
– Ты прямо вот так подошла и спросила, сколько ему лет?
– Нет, – рассмеялась Луиза. – Я все-таки воспитанная девушка. Выспросила у Джанет Мегдади в конторе.
– Ты серьезно взялась за дело.
– А как же! К тому же я выяснила, что он вдовец.
Энца в изумлении покачала головой. Лаура Хири ко всему подходила основательно.
– Знаешь, Энца, о чем я мечтаю? Мне хочется, чтобы ты перестала жить, как в Хобокене. Ты теперь свободна. Больше никто не отберет у тебя счастье.
Свобода быстро стала для Лауры естественным состоянием. Энца хотела бы и сама так же естественно чувствовать себя свободной. Лаура умела открывать в Энце лучшие стороны, а Энце не было равных в том, чтобы поддерживать в Лауре целеустремленность.
Энца положила на стол особенно богато украшенный мундир и разметила мелом лацканы и рукава.
– Этот был генералом, – сказала она и, взяв маленькие ножницы, принялась отпарывать ордена с мундира. Ловко поддевая мелкие стежки, она проворно вытаскивала нитки.
– Вы знали его лично?
Энца прервалась и подняла взгляд.
– Он скорей бы предпочел получить пулю, чем кончить вот так, под вашими ножницами, – произнес глубокий мужской голос.
Энца взглянула в голубые глаза незнакомца. Он запустил пальцы в прямые черные волосы и улыбнулся. Красивый мужчина, подумала Энца. Должно быть, баритон, судя по тембру голоса.
Незнакомец весь словно состоял из углов. Квадратные плечи, твердый подбородок, прямой нос, но при этом мягкие губы, приоткрывавшие белоснежные зубы. Стройное тело облегал темно-синий костюм в тонкую голубую полоску. Крахмальный воротничок был заколот золотым крестом. Идеальная манишка застегивалась на пуговицы из слоновой кости. Энца заметила, что рукава пиджака доходят строго до запястий и из-под них виднеются накрахмаленные манжеты сорочки, скрепленные квадратными запонками из оправленной в золото ляпис-лазури. У него были красивые руки.
– Вито Блазек, – представился мужчина.
– Вы певец? – спросила Энца.
– Реклама. Лучшая работа в этом театре. Все, что я должен делать, – сообщать газетам, что состоится выступление синьора Карузо и к этому моменту распродано уже четыре тысячи билетов. Люблю время от времени посмотреть на тех, кто здесь действительно трудится.
– У меня есть лишние ножницы, – сказала Энца.
Вито Блазек оперся на стол. От него пахло лаймом и кедром.
– Большое искушение, – улыбнулся он.
– Не сомневаюсь, – вмешалась Лаура. – Я ее лучшая подруга, и если вы собираетесь с ней флиртовать, то вам необходимо заручиться моим одобрением.
– Что я должен сделать, чтобы произвести на вас должное впечатление?
Лаура прищурилась:
– Дайте подумать…
– А вы, дамы, умеете взять быка за рога. Боюсь только, я не знаю, как вас зовут.
– Энца Раванелли.
– Звучит словно название оперы. Раванелли? Вы с севера Италии? – спросил он. – Во мне чешская и венгерская кровь, но родился я в Нью-Йорке. То еще рагу.
– Спорим, никто не понимает в рагу больше ирландцев, – живо ответила Лаура, продолжая сверлить Блазека взглядом.
– Эй, Вито, нам пора сматываться, – сказал какой-то молодой человек, просунув голову в дверь.
– Уже бегу, – бросил Вито через плечо, затем добавил: – Надеюсь, мы с вами еще увидимся.
– Мы будем здесь – сострачивать наши сердечки и выворачивать их наизнанку, – сказала Лаура, глядя ему вслед. – У этой работы есть еще и бонусы. – Она присвистнула. – Если ты соберешься на свидание с мистером Блазеком, я сошью тебе новую шляпку.
Энца размечала мелом внутренний шов мундира.
– Я люблю голубой, – откликнулась она. – Яркий, цвет павлиньего пера.
Лаура улыбнулась, выдергивая нитки из своего мундира.
Дверь распахнулась, и в костюмерную вошла Серафина. Она положила на стол стопку папок и оглядела своих мастериц, обратив внимание на то, чем занята каждая. Взяв в руки готовый мундир для хора, она одобрительно кивнула.
– Энца, у меня есть для тебя работа. Синьор Карузо возвращается утром. Его костюмы готовы, но нуждаются в подгонке. Я бы хотела, чтобы ты мне ассистировала.
– Для меня честь помочь вам, синьора, – ответила Энца, пытаясь скрыть удивление.
Серафина удалилась. Забрав у Энцы последний мундир, работавшие за машинками девушки бросились ее поздравлять. Лаура была так счастлива за подругу, что не сдержала победного клича.
Энца перевела дух. Она знала, что это самый важный момент в ее профессиональной жизни – миг, когда ее выделили и выбрали за талант. Ради этой возможности она и работала с четырнадцати лет. Навыки, заложенные еще в ателье синьоры Сабатино, в родных горах, и доведенные до автоматизма на фабрике, наконец-то раскрылись. Талант перестал быть ее частным делом, его увидели и оценили другие. И теперь ей предстоит подшивать одеяния самого Великого голоса. В это верилось с трудом. Если бы Анна Буффа могла ее сейчас видеть!
10
Бокал шампанского
Un Bicchiere da Spumante
Энрико Карузо стоял на примерочном табурете в собственной просторной гримерной Метрополитен-опера и дымил сигарой.
В надежде угодить звезде декоратор позаимствовал лучшие идеи у дизайнера интерьеров Элси де Вульф, создав для Карузо логово, цветовой гаммой напоминавшее южное побережье Средиземного моря – родину певца. Не комната, а сплошь солнце, песок и морская пена. Софа в семь футов длиной, обтянутая бирюзовой шенилью и обитая гвоздями с большими коралловыми шляпками, вызывала в памяти воды Сорренто. Лампы – шары из матового стекла под мандариновыми абажурами. Над головой – медная люстра, словно клубок солнечных лучей с круглыми белыми лампочками на концах. Как будто само итальянское лето было припрятано за декорациями, костюмами и реквизитом.
– Я живу в морской раковине, – говорил Карузо. – Настоящий scungeel[63].
Туалетный стол Энрико, громадный, выкрашенный белой краской, помещался под гигантским круглым зеркалом, окаймленным большими лампочками. На столе, на белоснежном полотенце, подобно хирургическим инструментам, были аккуратно разложены косметические принадлежности – кисти, пудреницы, черные карандаши для бровей и баночки с помадой для волос. Рядом стояла открытая жестянка с клеем для париков, усов и бород. Под стол был задвинут низкий позолоченный табурет.
– У меня bagno[64], как у Папы, – сказал Карузо. – Ты встречалась с ним, Винченца?
– Нет, синьор. – Энца улыбнулась самой мысли, что она могла когда-либо встретиться с понтификом.
– У меня такая же ванная, – продолжал Карузо. – Только у меня там серебряные краны, а у него золотые.
Карузо был ростом в пять футов и десять дюймов[65]. У него была обширная талия и грудная клетка в форме бочонка, которая могла расширяться на четыре дюйма, когда его легкие наполнялись воздухом, порождая тот самый знаменитый звук. Ноги были мощными, с мускулистыми икрами и крепкими бедрами, – как у рабочих, что возят мрамор и ворочают гранитные глыбы в деревнях Южной Италии. Но изящные, мускулистые руки с тонкими запястьями словно служили им противовесом. Управлялся со своим массивным телом он так же легко, как пел. Самой запоминающейся чертой на лице Великого Карузо были глаза – большие, темно-карие, выразительные, проникновенные. Его взгляд был необычайно пронзительным, а белки глаз столь белые, что их сверкание было видно даже с галерки, будто источник света находился внутри певца. Карузо был артистом огромного эмоционального диапазона и мощи. Актер не менее выдающийся, чем певец.
Карузо знал, чего хочет его аудитория, – чтобы происходящее на сцене захватило целиком, чтобы сердца затопили чувства, и он щедро делился собой, своим талантом, черпая из бездонного колодца звука. Он был первым оперным певцом, чье пение записывалось на фонограф, и записи продавались миллионными тиражами. Он считал, что искусство – это подарок простым людям, а не только развлечение для светского общества. Джулио Гатти-Казацца, директор Метрополитен-опера в эпоху Карузо, поражался способности маэстро собрать полный зал и сделать счастливым каждого пришедшего. Невозможно было найти того, кто не любил бы Карузо, и он также любил всех.
Карузо мог тронуть аудиторию всего лишь простым жестом, одинокой слезой. Он был не чужд импровизации, что испытал на себе его хороший друг и партнер по сцене Антонио Скотти. Однажды Скотти вышел на сцену слишком рано. Но Карузо не растерялся, он подошел к Скотти, обнял его и а капелла пропел приветствие, на которое Скотти таким же образом ответил. Публика неистовствовала.