История одной семьи - Майя Улановская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Лубянке, когда ведут на допрос — это целая процедура: из тюрьмы передают заключённого в следственный отдел. Я механически отвечала на вопросы. Привели к следователю, посадили за столик в углу комнаты, а он занимается своими делами. Прошёл час. Он ничего не говорит, и я молчу. Думаю: Как странно! Если он занят, мог бы меня позже вызвать. Ещё не поняла, что это делается специально, чтобы не дать спать. Следователь был довольно молодой и красивый. Виктор Александрович Мотавкин. Мне даже жаль, что я помню его имя, потому что он оказался прав, когда говорил: «Вы меня на всю жизнь запомните!»
Сначала — формальные вопросы, биографические сведения. Потом он дал мне лист бумаги: «Пишите список ваших родственников и знакомых». Я знала, что каждый, кого я назову, окажется под угрозой, но, как ни странно — он сказал, и я сделала. Правда, попыталась уклониться: «Откуда у нас друзья? Большинство — с Гражданской войны, их уже нет. В Институте международных отношений я не успела завести с коллегами никакой дружбы. Я даже соседей по квартире почти не знала». Роберта и Джеку, наших старых друзей, не назвать было невозможно. Так и оказалось: о них знали и без того. Когда мы уезжали за границу, они оставались доверенными для ведения наших дел. Но их именами не обошлось. При обыске в нашей квартире нашли чьи-то письма, прибавились новые имена. О родственниках я сказала, что их у меня почти не осталось. Мать уцелела от немцев, потому что приехала накануне войны в Москву. Из московских родственников назвала безногого двоюродного брата, потому что он приходил ко мне в «Метрополь» искупаться, подкормиться. Я знала, что никаких политических претензий к нему не может быть. Получился такой куценький список, какого у людей вообще не бывает. Когда я его подала следователю, он швырнул бумагу обратно: «Это что — все ваши знакомые и родственники?» Но потом возникали всё новые, и новые имена. Пришлось называть. Следователь знал, что в Гражданскую войну я была в подполье. «Когда-то вы были советским человеком. А в какой момент вы продались?» И ещё сказал: «Вы — разведчик, я — разведчик, надеюсь, мы найдём общий язык». Напрасно ты надеешься, — подумала я.
Допрос кончился перед подъёмом. Я ужасно устала, не спала уже три ночи. Думала, что меня случайно вызвали на допрос ночью. Пришла в камеру, разделась, выключилась на полчаса — подъём! Оделась, думала до завтрака подремать сидя. Не давали. И я была ещё настолько наивна, что пожаловалась надзирательнице: «Вы же знаете, я три ночи не спала».
На другую ночь повторилась та же история: меня привели, я сидела чуть не три часа, пока следователь мной не занялся. Увидев, что меня вызывают каждую ночь, я сказала надзирательнице: «Какой смысл раздеваться?» «Не положено! Надо лечь в постель!» Этот допрос прошёл не так мирно, как прежде. Следователь говорил с угрозой, что он обо мне всё знает. Он основательно ознакомился с моей биографией, создалось впечатление, что им, действительно, многое известно. И при каждом имени, которое он называл, у меня что-то обрывалось внутри. Потом разговор пошёл об иностранных корреспондентах. «Вы шпионили в их пользу. Давали им сведения. Вы — антисоветский человек. Свои антисоветские взгляды вы высказывали не только корреспондентам. Рассказывайте, не то будем изобличать». А я достаточно трепалась с людьми в своём «Метрополе». Удивительно, как работала память: я вспомнила абсолютно всё, что говорила и даже думала против власти. Но я держалась. Думала, что удастся всё отрицать. Я утверждала, что для меня советская власть — святыня, что я много раз рисковала ради неё жизнью, — всё это было правдой десять лет назад. И думала так продержаться. Я понимала: всё, в чём я признаюсь относительно себя, касается и отца. Угрозы усилились, и однажды он даже поднёс кулак к моему лицу. Несколько раз, проходя мимо, он лягнул меня ногой, но слегка.
Я сидела в одиночке, ничего больше не знала о тюрьме, жила, как в тумане, всё время себя бичевала за то, что погубила семью, и очень страдала физически. Мучило не только то, что не дают спать, но, главное, — невозможность принять горизонтальное положение. Я ощущала своё тело, как мешок больных костей. И вот опять наступила суббота, и меня не вызвали. Оказывается, следователь не работал в ночь на воскресенье.
Так было в первую неделю, и во вторую. Я всё утверждала: «Никогда и ни с кем никаких антисоветских разговоров не вела, и другой власти, кроме советской, не мыслю». Он говорит: «Я понимаю, что вы — за советскую власть, но за какую? Не за такую ведь, как сейчас?» Тут я покривила душой: «И за такую, как сейчас, я отдала бы жизнь». И спрашиваю его: «А вы разве не думаете, что наша действительность нуждается в улучшениях?» «А в каких, в каких? Каких бы вы хотели улучшений?» «Любой гражданин желает, чтобы страна была богаче, чтобы каждый на своём месте лучше работал» А он опять: «Признавайтесь, кому вы давали шпионские сведения, когда вы стали на путь контрреволюции?»
Но это — общее направление наших разговоров, когда мирно было, когда он не ругался матом. Матюкнул он меня в первый раз на вторую или третью ночь. Как у «старого конспиратора» у меня было правило: придерживаться одной линии поведения. Например: «Такого-то числа вы встретились с таким-то человеком. О чём говорили?» «О театре, о литературе, о погоде». И никаких вариаций на тему. Когда я несколько раз повторила одно и то же, он разразился бранью, и я ему даже посочувствовала.
Я пыталась его убедить, что я советский человек. Сказала: «Не верю, что вы всерьёз думаете, что я шпионка». «Если бы мы руководствовались тем, что мы думаем, мы бы пол-Москвы посадили. Сейчас не 37-й год. Когда мы берём человека, мы точно знаем, что он совершил преступление. Мы не думаем, а знаем, что вы — шпионка. Но шпионы бывают разные. Не обязательно быть завербованной, состоять где-то в списках. Вы давали иностранцам шпионские сведения, потому что вы настроены антисоветски».
Я почти не ела. Пайки скапливались. Я ждала следующей субботы, надеясь поспать. Отбой, легла. Вдруг приходят, вызывают на допрос. Меня допрашивали тринадцать ночей подряд, а днём нельзя прилечь, и я совсем дошла. Когда меня реабилитировали, то спросили в прокуратуре: «Применялись ли к вам меры физического воздействия?» «Особых мер не применяли, только не давали спать». «Сколько времени?» «Тринадцать суток». Эти тринадцать суток были зафиксированы в деле.
Каждое утро в 9 часов приходил какой-то офицер, спрашивал, нет ли жалоб, претензий. Я сказала: «Никаких жалоб, кроме того, что мне совершенно не дают спать». Повернулся и вышел, не сказав ни слова.
Я не выдерживала. Помню, шла с допроса, и мне стало ясно: больше не могу, меня не хватит. Каждый раз мне называли новые имена. Ужас был в том, что я могла кого-нибудь посадить. Я стала искать способа покончить с собой. Со всех точек зрения лучше умереть. Даже для вас, оставшихся на свободе, легче знать, что меня нет, чем представлять мои мучения. Будут проходить годы, а вы все будете из-за меня страдать. А умер человек — и всё. Я думала о тебе. Может, полюбишь кого-нибудь, и тебя полюбят, но ты не сможешь радоваться жизни, зная, что я страдаю. Но как покончить с собой? Я вспоминала самоубийства заключённых, о которых читала в книгах, например, поджечь постель, разбить голову. Но не было такой возможности. Чтобы покончить с собой, нужны физические силы, а у меня их уже не было.