Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста - Игорь Голомшток
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело усугублялось еще и принятой на Либерти американской иерархической системой зарплат (очень высоких) и должностей. Существовало пятнадцать или больше должностных рангов (или разрядов), от коих зависели зарплаты и профессиональный престиж сотрудников. Такая система была, очевидно, естественной для американцев, работающих на своих традиционных предприятиях, но не для эмигрантов — людей неустроенных, в большинстве без определенных профессий, для которых работа на Либерти была единственным шансом делать карьеру. И они карабкались по этой иерархической лестнице, толкаясь ногами, интригуя, подсиживая друг друга, сочиняя доносы по начальству, устраивая склоки, скандалы…
Директор Либерти Френсис Рональдс справиться с этой стихией не мог. Это был человек высокой культуры, читавший наизусть стихи Мандельштама, а главное, он понимал ценность для работы на Либерти творческой интеллигенции, хлынувшей из Советского Союза. Именно Рональдс пригласил сюда на работу Галича. Как это ни печально, но его пребывание на станции только обострило и без того напряженную здесь атмосферу.
Когда я в первый раз приехал в Мюнхен замещать начальника Отдела культурных программ, здесь существовала программа «Под звуки струн», запускающая в эфир песни советских бардов и менестрелей, которую вела эмигрантка «второй волны» Галина Митина. Прослушав несколько пленок, я пришел в ужас: вместо Окуджавы, Галича, Высоцкого песни их исполнялись какими-то грубыми имитаторами. При наличии живого Галича программу эту было решено ликвидировать. И началась новая, затеянная старыми эмигрантами, волна склок с привкусом антисемитизма и запашком «русского духа», направленная в основном против Галича.
Тут я должен оговориться. При всех наших несогласиях и стычках я далек от того, чтобы осуждать старую эмиграцию. Мне довелось встречаться с людьми высокой культуры, еще в 1920-х годах бежавших или высланных из России, но понимающих наши проблемы. Одним из таких был Борис Литвинов, которого я замещал в качестве начальника Отдела культурных программ. Кажется, он родился уже во Франции, получил хорошее образование, свободно говорил на нескольких языках и в то же время был активным членом НТС. У меня с ним сложились самые добрые деловые и личные отношения. Он жаловался, что наша эмиграция принесла с собой советский дух подозрительности и недоброжелательства, и был отчасти прав. Но он понимал также, что в «третьей волне» карьеристов и прохиндеев было не больше, чем в первых двух дураков и антисемитов.
И все же единственно, с кем у меня завязались здесь дружеские отношения, была Юлия Вишневская (я был с ней знаком еще в Москве). Чистая душа с грязным диссидентским языком, она была ученицей, почитательницей и пассией Алика Есенина-Вольпина, со школьных лет принимала участие в диссидентских тусовках, вышла на площадь Пушкина с демонстрацией, требующей гласности на процессе Синявского и Даниэля, вступила в стычку с милицией. Попала в тюрьму, потом в психушку. На Либерти они тихо сидела в исследовательском отделе, где в основном работали западные ученые-советологи, и была в стороне от радиовещательных склок. Наверное, мы с Юлей были здесь наиболее близкими Галичу людьми, хотя дома у него за столом часто собирались большие компании. Мы были его почитателями, благодарными слушателями, т. е. осколками московской аудитории, которой ему так не хватало в эмиграции.
Иногда Галича приглашали петь в богатые дома старой эмиграции (не вся русская аристократия такси в Париже водила; была эмиграция Набокова и эмиграция Газданова). Приглашенная публика чинно сидела в креслах, держа в руках тексты песен, у некоторых — в немецких переводах. Галич смущался, пропускал слова и фразы, которые считал неприличными или непонятными для аудитории, и только дома за столом в компании расслаблялся и пел как Бог на душу положит.
Его аудитория оставалась в Москве и была рассеяна по всему миру. Когда Галич в первый раз поехал на гастроли в Израиль, он вернулся в Мюнхен окрыленный: его выступления в разных городах там проходили на ура, в переполненных залах, при больших кассовых сборах. Он даже носился с идеей навсегда перебраться в Израиль. Но его вторая поездка туда большого успеха ему не принесла: импресарио заломили высокие цены на билеты, а у российских эмигрантов не было денег, чтобы еще раз послушать любимого барда.
Мне была не совсем понятна высокая должность Галича, специально для него созданная тогдашним умным начальством: Александр Аркадьевич как бы возглавлял отдел культурных программ при наличии его начальника Литвинова. Галич стал приглашать меня поработать на Либерти не только во время моих летних каникул, но и в зимнее время, как я понимаю, просто для компании и чтобы дать мне подработать.
Главной чертой характера Александра Аркадьевича, как я вижу его сейчас, была доброта. Он органически никому ни в чем не мог отказать. Попав в эмиграцию, он на первых порах оказался в среде старых эмигрантов. Его попросили вступить в НТС — он вступил. Ему предложили креститься — он крестился. Когда я приходил в его кабинет с программами, которые в силу разных причин считал невозможным пускать в эфир, он, не читая, махал рукой и произносил: «В корзину, в корзину» (имея в виду корзину мусорную). Для него все это было второстепенно; он был Поэт par excellence. И эта мягкость характера, неумение никому ни в чем отказать в конце концов привели Александра Аркадьевича на грань катастрофы.
В один прекрасный день появилась на Станции некая Мирра Мирник. Единственно, что я могу про нее сказать: это была декоративная женщина. Но тут уместнее предоставить слова Юлии Вишневской, которая, проработав на Либерти 25 лет, лучше меня знает эту историю.
ЮЛИЯ ВИШНЕВСКАЯ:
Где Галич откопал эту девушку Мирру, я не знаю. Говорили, что она подрабатывала на «Русской Службе» машинисткой, но я сильно сомневаюсь, что она была способна напечатать на машинке хотя бы одно слово, не сделав при этом как минимум пяти ошибок на каждые шесть букв. Как бы то ни было, Мирра ушла от своего мужа Толика к Галичу, прихватив с собой заодно их общего с Толиком сына Робика. Толик же в результате разбушевался, как Фантомас. Он бегал по станции, потрясая газовым пистолетом, и громко жаловался, что Галич «разбил его семью» и что он, Толик, этого так не оставит. Он ворвался в кабинет нашего интеллигентного директора Рони и, размахивая тем же газовым пистолетом, кричал, что будет сражаться всеми доступными ему средствами против столь грубого нарушения его священных прав. Для начала он убьет Галича, а потом будет жаловаться во все авторитетные инстанции. А именно: в «Правду», в «Известия», академику Сахарову, писателю Солженицыну. В «Правде» и в «Известиях» Толиковы жалобы якобы прочли внимательно и даже как-то в своих пропагандистских целях использовали. История умалчивает также, удалось ли Толику достучаться до Сахарова, но в Вермонт к Солженицыну он, если поверить его словам, все-таки дозвонился и был выслушан там со всем вниманием и пониманием. А несчастный Галич откликнулся на появление в его жизни Мирры и ее сына песенкой:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});