Русский канон. Книги XX века - Игорь Сухих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мамаша, если нас даже арестовать не хотят, то чем же нам жить, мамаша? Чем же нам жить?» В этом финальном вопле Гулячкина уже угадывается герой второй комедии Эрдмана.
В «Мандате» Эрдман, в общем, смотрел в правильном направлении, смеялся вместе с государством: над мещанами-обывателями и дураками-монархистами. Имя Сталина появлялось в комедии как высшая инстанция (так в комедиях Мольера возникали апелляции к королю-солнцу). В «Самоубийце», идя на поводу у своего таланта («Поэта далеко заводит речь») автор, как волк в песне Высоцкого, выходит из повиновения и вырывается за флажки.
Герой «Самоубийцы» с самого начала загнан в угол. Безработному Подсекальникову нечем жить как в прямом, так и в переносном смысле слова. До поры до времени никому, в том числе новой власти, нет до него дела. Пределом мечтаний является для него ливерная колбаса. Свой характер он может проявить лишь в скандалах с женой и тещей.
Все меняется, когда герой, в очередной раз обманутый автором самоучителя игры на бейном басе («Не художник ты, Теодор, а подлец. Сволочь ты… со своей пуповиной. (Разрывает самоучитель.) <…> Что он сделал со мной? Я смотрел на него как на якорь спасения. Я сквозь эту трубу различал свое будущее»), решает поставить на кон свою жизнь.
«Все разбито… все чашечки… блюдечки… жизнь человеческая. Жизнь разбита, а плакать некому. Мир… Вселенная… Человечество… Гроб и два человека за гробом, вот и все человечество».
Нужный живым лишь жене и теще, Подсекальников-самоубийца буквально разрываем на части.
Аристарх Доминикович Гранд-Скубик хлопочет за русскую интеллигенцию, за которую герой должен погибнуть, демонстрируя свое неприятие новой власти. «Выстрел ваш – он раздастся на всю Россию. Он разбудит уснувшую совесть страны. Он послужит сигналом для нашей общественности. Имя ваше прольется из уст в уста. Ваша смерть станет лучшею темою для диспутов. Ваш портрет поместят на страницах газет, и вы станете лозунгом, гражданин Подсекальников».
Две любвеобильные дамы, Клеопатра Матвеевна и Раиса Филипповна, романтически лелеют образ Ромео, безутешно гибнущего от любви. «Да что вы! Мсье Подсекальников. Если вы из-за этой паскуды застрелитесь, то Олег Леонидович бросит меня. Лучше вы застрелитесь из-за меня, и Олег Леонидович бросит ее. Потому что Олег Леонидович – он эстет, а Раиса Филипповна просто сука. Это я заявляю вам как романтик. Она даже стаканы от страсти грызет. Она хочет, чтобы он целовал ее тело, она хочет сама целовать его тело, только тело, тело и тело. Я, напротив, хочу обожать его душу, я хочу, чтобы он обожал мою душу, только душу, душу и душу».
Ловкий сосед Калабушкин начинает торговать самоубийством распивочно и навынос. «Незабвенный покойник пока еще жив, а предсмертных записок большое количество. <…> Например, такие записки составлены: “Умираю, как жертва национальности, затравили жиды”. “Жить не в силах по подлости фининспектора”. “В смерти прошу никого не винить, кроме нашей любимой советской власти”. И так далее, и так далее. Все записочки будут ему предложены, а какую из них он, товарищи, выберет – я сказать не могу».
Когда в 1932 году пьесу попытался напечатать альманах «Год шестнадцатый», внутренние рецензенты оценили ее равно отрицательно, но на разных основаниях.
«Пьеса Н. Эрдмана “Самоубийца” очень хлесткий, хотя и устаревший фельетон» (Вс. Иванов). – «“Самоубийца” Эрдмана – очень абстрактная сатира. Поэтому многие реплики не выражают существа типа, в уста которого они вложены, а звучат политически двусмысленно» (В. Кирпотин).
Как ни странно, оба очень, в общем, справедливы. Начинаясь, подобно «Мандату», как современная бытовая комедия, «Самоубийца» вдруг трансформируется в философский гротеск, перерастая первоначально обозначенные границы ситуации и типа. Автор бросает в комедийную топку традиционные, освященные столетиями, приемы комедии положений, открытия новой драмы, знакомые мотивы русской классики (как это было и в «Мандате»).
Второе действие завершает разговор с глухонемым. Но вечный буффонный прием (см. хотя бы Тугоуховских в «Горе от ума») в монологе-исповеди Подсекальникова превращается в гамлетовское выяснение отношений с миром, с жизнью и смертью – в очередное быть или не быть.
«Подойдемте к секунде по-философски. Что такое секунда? Тик-так. Да, тик-так. И стоит между тиком и таком стена. Да стена, то есть дуло револьвера. Понимаете? Так вот дуло. Здесь тик. Здесь так. И вот тик, молодой человек, это еще все, а вот так, молодой человек, это уже ничего. Ни-че-го. <…> Че-ло-век. Подойдем к человеку по-философски. Дарвин доказал нам на языке сухих цифр, что человек есть клетка. Ради бога не перебивайте меня. Человек есть клетка. И томится в клетке душа. Это я понимаю. Вы стреляете, разбиваете выстрелом клетку, и тогда из нее вылетает душа. Вылетает. Летит. Ну, конечно, летит и кричит: “Осанна! Осанна!” Ну, конечно, ее подзывает бог. Спрашивает: “Ты чья?” – “Подсекальникова“. – “Ты страдала?” – “Я страдала”. – “Ну, пойди же попляши». И душа начинает плясать и петь. (Поет.) “Слава в вышних богу и на земле мир и в человецех благоволение”. Это я понимаю. Ну, а если клетка пустая? Если души нет? Что тогда? Как тогда? Как, по-вашему? Есть ли загробная жизнь или нет? Я вас спрашиваю – есть или нет? Есть или нет? Отвечайте мне. Отвечайте».
Глухонемой парнишка, метонимия глухонемой вселенной, ничего ответить не может.
В третьем действии проводы самоубийцы на тот свет превращаются в шутовской хоровод (М. Бахтин в этом случае, конечно же, говорил бы о мениппее и карнавале), парад живых мертвецов-перевертышей, где под пение цыган, в совершенно чеховских диалогических перебивках Гранд-Скубик продолжает интеллигентскую болтовню, представитель Всевышнего, отец Елпидий, рассказывает неприличные анекдоты про Пушкина и оказывается неверующим скептиком («Есть загробная жизнь или нет? – <…> По религии есть. По науке – нету. А по совести – никому не известно»), писатель Виктор Викторович пародирует то ли Чичикова, то ли Гоголя («И вот тройка не тройка уже, а Русь, и несется она, вдохновенная богом. Русь, куда же несешься ты? Дай ответ». – «Прямо в милицию, будьте уверены», – сбивает пафос внезапно появляющийся курьер Егорушка), страстные дамы по-прежнему выясняют отношения между собой и с заграницей, пьяный мясник предлагает купать проституток в шампанском, а уже ощущающий себя по ту сторону в ситуации невиданной свободы, как Кириллов у Достоевского, Подсекальников, звонит в Кремль, чтобы высказать все, что у него наболело по политическому моменту (сходную идею звонка в Кремль товарищу Троцкому и вызванного этим звонком ужаса использовал параллельно с Эрдманом Зощенко в рассказе «Неприятная история», 1927).
«Я сегодня над всеми людьми владычествую. Я – диктатор. Я – царь, дорогие товарищи. Все могу. Что хочу, то и сделаю. Что бы сделать такое, для всего человечества…Знаю. Знаю. Нашел. До чего же это будет божественно, граждане. Я сейчас, дорогие товарищи, в Кремль позвоню. Прямо в Кремль. Прямо в красное сердце советской республики. Позвоню… и кого-нибудь там… изругаю по-матерному. <…> Все молчат, когда колосс разговаривает с колоссом. Дайте Кремль. Вы не бойтесь, не бойтесь, давайте. Барышня. Ктой-то? Кремль? говорит Подсекальников. Под-се-каль-ни-ков. Индивидуум. Ин-ди-ви-ду-ум. Позовите кого-нибудь самого главного. Нет у вас? Ну тогда передайте ему от меня, что я Маркса прочел и мне Маркс не понравился. Цыц! Не перебивайте меня. И потом передайте ему еще, что я их посылаю…»
Глухонемая вселенная в конце второго действия оборачивается молчанием власти в финале третьего, которое, впрочем, Подсекальников истолковывает в свою пользу: «Что случилось? – Повесили. – Как? – Трубку. Трубку повесили. Испугались. Меня испугались. Вы чувствуете. Постигаете ситуацию? Кремль – меня».
Звонок вождя через несколько лет станет интеллигентским фольклором сталинской эпохи. Эрдман (как и Зощенко) предсказывает и показывает его карнавальную изнанку.
Как когда-то советовал Чехов, в конце каждого действия Эрдман дает читателю (зрителю) по морде, изобретательно продолжая закручивать драматическую интригу.
В четвертом действии, после буйного пира, начинаются не менее веселые похороны. Над спрятавшимся в приготовленном для него гробу похмельным Подсекальниковым произносят речи, служат панихиду, делят деньги. Его концовка строится еще на одном старом буффонном приеме ожившего мертвеца (ближайший его источник – «Смерть Тарелкина» Сухово-Кобылина). Уже использованный во втором действии глухонемой видит вытирающего платком слезы Подсекальникова и грохается в обморок: «Что случилось? – Еще один!»
В пятом действии (пятиактная структура пьесы напоминает о классической трагедии или комедии) свистопляска вокруг дорогого покойника переносится на кладбище. Еще раз повторяя заветные идеи персонажей, Эрдман в конце концов, как в немом кино сводит их до элементарных слов-титров. «Вы спросите близких из-за чего. – Из-за ливерной колбасы, Аристарх Доминикович. – Из-за ливерной. Правильно. Дорогие товарищи, я мясник… – Это низкая ревность, Олег Леонидович, он стрелялся из-за меня. – Тело, тело… – Религии… – Мясо… – Товарищи… – Колбаса… – Идеалы… – Интеллигенция… – Забыли покойника, граждане».