Дон Кихот - Мигель Сервантес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дон-Фернанд, которому мое присутствие было помехой для исполнения его бесчестного плана, решился послать меня к своему старшему брату под предлогом взять у того некоторую сумму денег для уплаты за шестерых лошадей, купленных им в тот же день, когда он вызвался говорить с моим отцом, единственно с тою целью, чтобы удалить меня и быть свободным в своих поступках. Мог ли и я предвидеть подобную измену, могла ли она придти мне на мысль? О, нет; напротив, а с радостью изъявил готовность ехать немедленно, довольный такою покупкою. Ночью я виделся с Люсиндой; и рассказал ей о нашем уговоре с дон-Фернандом, убеждая и ее иметь крепкую надежду на исполнение наших справедливых и честных желаний. Так же, как и я, не подозревая возможности измены со стороны дон-Фернанда, она просила меня возвращаться поскорее, потому что наши желания, как думала она, немедленно же исполнятся, как только переговорят между собою наши отцы. Не знаю, как это произошло, но только, когда она произносила эта слова, глаза ее наполнились слезами и голос задрожал, – казалось, что-то узлом сжимало ее горло и не позволяло ей произнести еще другие слова, которые она силилась мне сказать. Меня поразило это новое, никогда до сих пор мною невиданное явление. В самом деле, всякий раз, как счастливый случаи или мое старание давали нам возможность видеться, никогда к нашему радостному разговору не примешивалось ни слез, ни вздохов, ни упреков, ни подозрений. Я только наслаждался своим счастьем иметь ее своею дамою; я гордился ее красотою, я восхищался ее достоинствами и умом. Она простодушно отвечала мне тем же, хваля во мне то, что, в своей любви ко мне, она считала достойным похвал. Мы болтали во время наших свиданий о тысяче пустяков, рассказывали друг другу разные случаи, происшедшие у наших соседей или знакомых, и смелость моя ни разу не шла дальше того, что я иногда, почти насильно, брал ее прелестные, белые ручки и прижимал их к своим губам – насколько мне эта дозволяли железные полосы разделявшего нас низкого окна. Но в ночь, предшествовавшую печальному дню моего отъезда, она плакала, стонала, вздыхала и, наконец, скрылась, оставив меня в смущении, тоске и испуге от этих новых и печальных признаков горя и сожаления, однако, чтобы не разрушать самому своих надежд, я приписал все это сильной любви… питаемой ею ко мне, и огорчению, всегда испытываемому при разлуке с любимым человеком. Я уехал печальный и расстроенный, с душою полною страха и подозрений, хотя и не знал, чего страшиться и что подозревать, – слишком ясные знамения ожидавшего меня удара.
«Прибыв к месту моего назначения, я передал письмо брату дон-Фернанда, был хорошо принят им, но отправлен обратно нескоро; к моему великому неудовольствию, он велел мне ждать восемь дней в таком месте, где бы меня не мог видеть герцог отец, так как дон-Фернанд писал ему прислать денег без ведома отца. Все это было лишь хитростью и вероломством, – денег у него было достаточно, и он мог бы отправить меня немедленно же. Я имел право ослушаться такого непредвиденного приказания, потому что мне казалось невозможным жить столько времени вдали от Люсинды, в особенности после того, как я оставил ее в такой глубокой печали: но, как верный слуга, я повиновался, хотя и знал, что это повиновение послужит в ущерб моему спокойствию, моему здоровью. На четвертый день моего приезда ко мне является человек, искавший меня, чтобы передать письмо от Люсинды, как я об этом сразу узнать по почерку, которым была написана надпись. Весь дрожа от страха, я вскрываю его, догадываясь, что, вероятно, важная причина заставила ее написать ко мне, что она делала очень редко, когда я бывал вблизи ее. Прежде чем прочитал письмо, я спрашиваю человека, кто ему дал это письмо и сколько времени он был в дороге. Он отвечает мне, что, когда он проходил случайно в полдень по одной городской улице, то его позвала к окну какая-то прекрасная дама и сказала ему поспешно и со слезами на глазах: «Брат мой, если вы христианин, как кто по всему видно, то именем Бога умоляю вас, поскорее, поскорее отвезите это письмо; вы этим сделаете дело, угодное Богу; место и человек, которому это письмо посылается, указаны в адресе и известны всем; а чтобы для вас не было никаких затруднений в этом деле, возьмите, что есть в этом платке.» – Сказав это, – добавил посланный, – она бросила из окна платок, в платке оказалось сто реалов, этот золотой перстень, который я теперь ношу, и письмо, которое теперь у вас. Затем, не дожидаясь моего ответа, она отошла от окна, посмотрев сначала, как я поднял письмо и платок и дал ей понять знаками, что я исполню ее поручение. Получив вперед такую хорошую плату за труд и узнав из адреса, что письмо для вас, мой господин, я решил, тронутый слезами этой прекрасной дамы, не доверяться никому и самому отнести это письмо по назначению: и вот с тех пор, как она мне дала его, прошло шестнадцать часов, и за это время я сделал восемнадцать миль! – В то время, как признательный посланный передавал мне все эти подробности, я жадно прислушивался к его словам и от сильной дрожи едва мог стоять на ногах. Наконец, я вскрыл письмо, бывшее приблизительно следующего содержания:
«Слово, которое дал вам дон-Фернанд, – уговорить вашего отца переговорить с моим – он сдержал скорее для своего удовлетворения, чем для вашей пользы. Знайте, милостивый государь, что он просил моей руки, и отец мой, соблазненный теми преимуществами, которыми, по его мнению, дон-Фернанд обладает в сравнении с вами, согласился на его предложение. Дело очень серьезно, так как через два дня должно произойти мое обручение, но оно хранится в тайне и свидетелями его будут только небо и домашние. В каком положении я нахожусь и следует ли вам приехать – судите сами; люблю ли я вас или нет – покажет вам будущее. Да будет угодно Богу, чтобы мое письмо дошло до ваших рук прежде, чем я буду вынуждена соединить свою руку с рукою человека, умеющего так дурно исполнять раз данное обещание.»
Такова была сущность содержания письма. Как только я его прочитал, я немедленно же уехал, не дожидаясь ни ответа, ни письма – теперь я уже ясно видел, что дон-Фернанд послал меня к брату не для покупки лошадей, а с единственною целью развязать себе руки. Ярость, воспламенившаяся во мне на дон-Фернанда, и страх потерять сердце, приобретенное мною долгими годами любви и обожания, придавали мне крылья, и на следующий же день я был в своем родном городе, именно в тот час, когда мне было возможно видеться с Люсиндой. Я вошел тайно, оставив мула, на котором я ехал, у доброго человека, привезшего мне письмо. По счастью, я застал Люсинду у низкого окна, давно уже бывшего свидетелем наших любовных бесед. Она тотчас же узнала меня и я ее узнал; но не так должна бы была она увидаться со мною и не такою надеялся я ее найти… Увы! кто на свете может льстить себе надеждою, что он проник, измерил всю бездну смутных мыслей и изменяющегося настроения женщин? Никто, наверное… Увидав меня, Люсинда сказала: «Карденио, я одета в свадебное платье; в зале меня уже ожидают вероломный дон-Фернанд и мой честолюбивый отец с другими свидетелями, которые скорее станут свидетелями моей смерти, чем моего обручения. Не падай духом, друг мой, и постарайся присутствовать при этом жертвоприношении; на случай, если мои слова скажутся бессильными, я спрятала у себя кинжал, который сумеет избавить меня от всякого принуждения, не даст пасть моим силам и прервав нить моей жизни, запечатлеет тем мои уверения в любви к тебе». С тоской и поспешностью ответил я ей, боясь, что у меня не хватит для это-то времени: «Пусть твои поступки оправдают твои слова, о Люсинда! если у тебя есть кинжал, чтобы исполнить свое обещание, то при мне – мой меч, чтобы защитить тебя или убить себя, когда судьба окажется против нас.» Не думаю, чтобы она слышала все мои слова – ее в то время поспешно позвали и повели туда, где ждал ее жених. Тогда то, могу сказать, закатилось солнце моей радости, и окончательно настала ночь моего горя. Из глаз моих исчез свет, голова лишилась разума, я был не в состоянии ни найти вход в дом, ни двинуться с места. Вспомнив, однако, как важно мое присутствие в таком трудном и важном деле, я, как мог, ободрился и вошел в дом. Давно зная все ходы в нем, я проник туда никем не замеченный, воспользовавшись царившей в нем суматохой; мне удалось пробраться в укромное местечко, образовавшееся у окна залы и закрытое складками двух занавесов, через которые я, невидимый никому, мог видеть все, что происходило в комнате. Кто может выразить теперь, как тревожно билось мое сердце все время, проведенное мною в этом уголке! какиея мысли во мне бушевали! какие решения мною принимались! Это были такие решения, что повторять их теперь невозможно, да и не следует. Достаточно вам сказать, что жених вошел в залу, одетый по-обыкновенному, без всякого особенного наряда. Свидетелем бракосочетания у него был двоюродный брат Люсинды, и во всей зале не было никого, кроме служителей дома. Немного позднее вышла из уборной в сопровождении своей матери и двух камеристок и Люсинда, одетая и наряженная так, как того требовали ее происхождение и ее красота и насколько могло достигнуть совершенство ее изящного вкуса. Волнение, в котором я находился, не дало мне рассмотреть подробностей ее костюма; я заметил в нем только красный и белый цвета и блеск богатых драгоценностей, украшавших ее прическу и все платье. Но ничто не могло сравниться с необыкновенной красотой ее белокурых волос, своим сиянием поражавших глаза сильнее, чем все драгоценные камни, сильнее, чем четыре факела, освещавших залу. О воспоминание, смертельный враг моего покоя! зачем рисует оно мне теперь несравненные прелести этой боготворимой мною изменницы? Не лучше ли будет, жестокое воспоминание, напомнить и представить мне совершенное ею потом, чтобы такое явное оскорбление побудило меня искать, если не мщения, то, по крайней мере, конца моей жизни? Не утомляйтесь, господа, моими отступлениями; моя печальная повесть не из таких, которые рассказываются скоро и в кратких словах; каждое ее событие стоит, по моему мнению, долгой речи.»