Дорога неровная - Евгения Изюмова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ефимовна обрадовалась: вот и хорошо, вот и славно, ей-то одной всю ораву ребятишек не вытянуть. Давеча Егоров церабкоповский начальник сказал, что может устроить Ефимовну поломойкой в контору за пядьдесят пять рублей в месяц, да Белозеров сказывал, что им, как семье красного партизана, пенсия теперь полагается, похлопотать вот надо. Ну, а ежели и Паня работать будет, и совсем хорошо выйдет.
— Вот и хорошо, вот и славно, — повторила вслух Ефимовна. — Я ведь и сама неученая, и ничего — живу. А ты в четвертом классе учишься, грамотная. А бабе зачем грамота? Ей семью кормить-обихаживать надо, за мужем да детками смотреть… — она сейчас совсем не думала о будущем Павлы, главное, чтобы помощь была от старшей дочери в воспитании младших детей, о них больше болело сердце Валентины.
Павлуша едва слышно вздохнула: был бы жив папа, ни за что бы от учебы не оторвал, он хотел, чтобы Павлуша стала учительницей. А в школе хорошо, весело, недавно Илье Григорьевичу она свои стихи показала — про море, солнце, горы и высокие пальмы. Учитель похвалил стихи, но сказал, что надо сочинять про то, что видела, и хорошо знаешь, а на море Павлуша никогда не была, а из гор видела только крутояр над рекой в Богандинке.
Она вспомнила про свой школьный пионерский отряд и вожатую Риммочку, очень добросовестную девушку, но совсем не умевшую ни занять своих подопечных, ни ответить на их вопросы, потому на сборах было скучно.
Как-то на сборе отряда Андрюшка Гавриков зевнул, а Риммочка неожиданно предложила: «А давайте зевушки считать!» Так и сделали: сели в кружок, и началось — один зевнул, следом — другой, вот и все распозевались. Зевушки — как зараза какая-то: стоит одному зевнуть, и тут же другие подхватывают. Риммочка считала-считала, кто сколько раз зевнул, и сама не утерпела. Вот они дружно и зевали часа два, чуть челюсти не вывихнули. А на следующий день в коридоре школы вывесили стенгазету: их отряд сидит кружком, Риммочка — в центре, и у всех широко раскрыты рты. Под каждым человечком имя: Паня Ермолаева, Саша Норкин, Надя Симакова, Оля Симакова, Саша Серов, Даша Добрынина, все их звено.
Всем было стыдно за эти отрядные позевушки, а больше всех переживал Норкин, сын «большого человека», директора Затюменского лесозавода, вдруг отец про это узнает. Павлуша слегка улыбнулась: они переживали, а в школе все ребята целую неделю, пока не сняли со стены рисунок, хохотали до слез. Жаль только, что Риммочка после того случая больше в школе не появлялась, она славная и добрая была.
Вот и Павлуше придется уйти из школы, покинуть своих подружек сестер Симаковых, не увидит она больше Сашу Норкина, который оказывал ей деликатные знаки внимания, украдкой совал в руку то яблоко, то пирожок, зная, что Ермолаевым трудно живется.
— Спи-ка, Панюшка, — растроганная предложением дочери пойти на работу, Ефимовна погладила ее по голове.
Павлуша улеглась на топчане, а Ефимовна долго еще сидела, пригорюнившись. Потом встала, крадучись подошла к сундучку, где лежали ее платье и белье, тот самый сундучок, с которым она и Фёдор приехали в его деревню, с ним же прибыла и в Тюмень. Отомкнув замочек, поворошила одежду и достала с самого дна заветную маленькую иконку — небольшую, в две ладошки величиной — Матери Божией с младенцем-Христосом на руках. Егор об этой иконке не знал, а то, пожалуй, выкинул бы, а она — последнее благословение матери перед смертью, и с тех пор Валентина с ней не расставалась и в тяжкие минуты молилась перед ней украдкой от Егора.
Валентина Ефимовна поставила иконку в красный угол на край Павлушиной тумбочки с книгами и тяжело — ведь пятый десяток уже шёл — опустилась на колени, закрестилась медленно правой рукой и, кланяясь, зашептала горячо:
— О Пречесный Господен! Помогай ми со святою Госпожою и девою Богородицей и ее всеми святыми во веки…
Глава VI — Старшая дочь
Не родись красивой, а родись счастливой.
(Пословица)Тяжелый крест достался ей на долю:
страдай, молчи…
Н. НекрасовИлья Григорьевич Урбанский, директор четырехклассной школы первой ступени N 8 строго смотрел на Ефимовну:
— Ефимовна ушла от Урбанского обескураженная. Это надо же — девка уж большая, а работать ей нельзя. Года через два заневестится, а все дитем её считают.
— Господи сусе, — перекрестилась Ефимовна, — и что это я на Паньку злобствую?
Это была правда. Почему-то у неё не было такой любви к Павле, как к младшим детям. Может, это все потому, что младшие — истинно Ермолаевы, а Павла — все же Агалакова, хоть и фамилию Егора носит. В ней Ефимовна видела отсветы своей прошлой вдовьей жизни, порой даже казалось, что в прямом немигающем взгляде старшей дочери мелькало что-то суровое и непримиримое, как в глазах старой Лукерьи, которая прокляла до седьмого колена весь род Фёдора, своего сына, и Павла в том ряду — вторая. А может, возникла неприязнь к дочери оттого, что, глядя, как охотно беседуют Павлушка с Егором, вдруг шевельнулась в душе глупая ревность: а уж не полюбилась ли девчонка Егору, ведь чужой он ей, не отец родной, а девка вон как вымахала. Хоть бледная да худая, так ведь не это главное для мужика. В Юговцах соседскую девчонку в богатый дом отдали четырнадцати лет, потому что в её семье вслед за ней росло еще трое девчонок. И такая это была вредная мысль, что Ефимовна целую неделю ходила как шальная, приглядываясь к мужу и старшей дочери. А они, ничего не подозревая, всё так же беседовали, всё так же гуляли вместе вечерами.
Ефимовна не способна была понять, что Егору и Павле просто интересно было общаться друг с другом, и душевная близость у них особенно упрочилась после ухода Егора из милиции. У него стало больше времени, потому газеты стал ежедневно читать, думать больше и вспоминать о прошедшей жизни чаще. И главной его собеседницей, как-то так получилось, стала Павлушка, хотя им должен быть сын Васька. Но Василий, единственный сын, их, ермолаевский, первенец, был любимцем Ефимовны, и рос под материнским крылом вольно, не прикипая сердцем к отцу: ну, есть отец, и хорошо, обязан семью содержать, а остальное Ваську не интересовало. Потому день-деньской носился по улицам с друзьями: то мяч тряпичный гонял, то на рыбалку на Туру бегал, а домашнюю работу делали «бабы», то есть мать да Панька.
В разговорах с падчерицей Егор находил отдых своей душе, потому что не возникало того у него с Валентиной, которая была доброй, честной, привязанной к нему и детям, женщиной, однако, ничто, кроме семьи, её не интересовало. Ум Валентины был однобоким — практичным и быстрым, когда дело касалось семьи, но неразвитым в отношении политики, книг, культуры, всего того, чего лишился Егор, уйдя из милиции. Она не понимала, что Егор привык общаться с людьми, привык быть на виду, быть в курсе городских дел. Ему хотелось знать, как живет страна, за благополучие которой он проливал кровь в партизанском отряде, воюя с белой армией, а потом гоняясь по тайге за бандитами. Он, конечно, любил Валентину, знал, что в его отсутствие дом и дети в порядке. Валентина для него была, в первую очередь, желанной женщиной, а потом уж товарищем и собеседником. Впрочем, когда служил в милиции, у него никогда не было времени для бесед с женой. Ушел оттуда — все равно разговор не получался, потому что Валентина больше судачила о соседях, Егор же «перемывать» соседские кости не желал.
Егор любил Павлу искренней отцовской любовью, гордясь её успехами в школе, и ему никогда даже в голову не приходила мысль увидеть в ней женщину, она была его дочерью по духу, а это иногда связывает крепче кровных уз. Вот этого Ефимовна и не могла понять, считая, что долгое общение неродных друг другу мужчины и женщины, пусть даже у них огромная разница в возрасте, может привести к одному — к постели. Потому-то Ефимовна часто украдкой окидывала придирчивым взглядом дочь: не растет ли у неё живот. И лишь воспоминание о том, как повел себя Егор после скандала, учиненного женой в милиции, когда, обезумев от ревности, она чуть не ослепила табаком Нюрку Горемыкину, и семья едва не распалась, удерживала от выяснения отношений с мужем. И когда Ефимовна возвращалась домой от Урбанского, эта вредная и никчемная мысль снова возникла в голове.
— Господи сусе, — закрестилась истово Ефимовна. — Оборони ты меня от злых помыслов, дочь ведь она мне!
Коренастый широкоскулый Иван Копаев был совершенно безразличен Павле. Зато не безразлична она была Копаеву.
Павла пришла в педагогическое училище, когда там уже начались занятия. Урбанский сдержал свое слово: помог перейти ей в школу имени Серова, где практиковалась учеба в ударных группах, в которых учебный план двух лет проходили за один год. Учителя старой школы роптали на ежегодные нововведения: школы то объединялись, то разъединялись на женские и мужские; менялись постоянно и учебные программы — то их растягивали, то сжимали, но учить детей старались добротно.