Смерть в Лиссабоне - Роберт Уилсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генерал Спинола же был обуреваем другой идеей: чем убивать людей, делая их португальскими подданными, не лучше ли завоевать их, неся им добро? Он решил, как это говорится, вести войну за умы и сердца. Он улучшил медицинское обслуживание и образование, стал снабжать население книгами, и все такое прочее, и африканцы вдруг полюбили его, а бунтари потеряли желание бунтовать. Отцовские солдаты перестали гибнуть, что и сделало его горячим приверженцем Спинолы.
Карлуш откинулся в кресле. По-видимому, в нем уже зрел протест, и я вновь почувствовал усталость.
— Таким образом, после революции, когда схлынула общая эйфория и Португалия превратилась в кипящий котел из различных политических партий, а в администрации значительное влияние приобрели коммунисты, мой отец пришел к выводу, что единственный верный выход из всего этого хаоса — его старый дружок Спинола.
— Второй переворот, — сказал Карлуш.
— Именно. Как вы знаете, заговор был раскрыт, и отец вынужден был немедленно уехать. У него имелись друзья в Лондоне, так что мы двинули туда. Вот и все.
— Его следовало расстрелять, — сказал Карлуш, опустив голову к пивной кружке.
— Что-что?
— Я сказал, что… вашего отца следовало расстрелять.
— Мне так и послышалось.
— Произошла революция. Начались демократические преобразования — сопряженные с хаосом, согласен — преобразования процесс непростой, для них требуется время. Но вот чего для них вовсе не требуется, так это нового переворота и установления военной диктатуры. Я считаю, что вашего отца и таких, как он, следовало расстрелять.
День был долгий и жаркий. Я выпил пива на голодный желудок. Весь день я выставлял напоказ людям мою голую, не прикрытую бородой и от этого беззащитную физиономию. В общем, были причины, почему, услышав, как этот юнец спокойно выносит смертный приговор моему отцу, моему умершему отцу… я почувствовал, как в душе всколыхнулось что-то, доселе дремавшее и не дававшее о себе знать. Я потерял над собой контроль. Раньше я не знал, что это такое. Теперь знаю. Именно контроль над собой отличает нас от животных. И это был тот редкий случай, когда я показал зубы.
Я грохнул по столу кулаком. Две пивные кружки подпрыгнули и стукнулись о стойку. Бармен замер, вжавшись в прилавок.
— Кем ты себя возомнил, черт возьми? — проревел я. — Прокурором, жюри присяжных и судьей в одном флаконе? Ты еще под стол пешком ходил, когда это все случилось! Да что там — ты еще сосунком был! Ты знать не знал моего отца! Ты понятия не имеешь, каково это — жить при фашистской диктатуре, видеть твою страну втоптанной в грязь кучкой самоуверенных ничтожеств! Да кто ты такой, чтобы осуждать и выносить приговор? Чтобы казнить? Конечно, казнить — это легче легкого!
Карлуш отпрянул, отъехав на своем кресле чуть ли не к самому окну. По его рубашке и брюкам стекали струйки пива, но лицо его оставалось спокойным, бесстрастным и не выражало испуга.
— Или ты думаешь, что это тоже часть демократического процесса? Опять на такси и марш по Авенида-да-Либердаде? Думаешь, что так и надо разрешать политические споры в современном мире? Тогда уж и тебя надо расстрелять заодно!
Я кинулся на него через стол, порезал руку о битое стекло, поскользнулся в пивной луже, поднялся, схватил его, но тут же был прижат к столу крепким плечом жирного бармена. Без сомнения, он привык к такого рода сценам и потому переместил свою стокилограммовую тушу через стойку с быстротой и ловкостью гимнаста. Бармен сжал мои молотящие по воздуху руки.
— Filho da puta![27] — прорычал я.
— Cabrão![28] — огрызнулся Карлуш.
Я опять кинулся на него, увлекая за собой бармена, и мы втроем барахтающейся кучей повалились на пол возле стеклянной двери бара. Кто знает, что подумал бы открывший сейчас эту дверь — возможно, решил бы, что это опять выясняют отношения футбольные фанаты.
Первым поднялся бармен. Он вытолкнул Карлуша в темноту улицы и потащил меня в глубину бара в туалет. Меня трясло; из окровавленной кисти кровь текла так, что намокла манжета рубашки. Я промыл рану над раковиной. Бармен дал мне салфеток.
— Никогда в жизни не видел вас в таком состоянии, — сказал бармен. — Никогда!
Он вернулся к себе за стойку. Я схватил пиджак и открыл дверь.
— Черт! — воскликнул бармен, глядя в телевизор. — Как это вышло, что два-один? Когда?
Перейдя улицу и очутившись в отделении, я обработал руку, воспользовавшись аптечкой первой помощи, и поехал домой, все еще бурля от возмущения и приводя сам себе все новые, более убедительные доводы в споре. К моменту, когда, припарковавшись в Пасу-де-Аркуше, я подошел к дому, нервы мои кое-как успокоились.
Оливии дома не было, дверь оказалась заперта. Я пошарил в карманах в поисках ключей.
— Инспектор? — произнес женский голос за моей спиной.
Метрах в двух от меня на тротуаре стояла Тереза Оливейра, жена адвоката, выглядевшая сейчас совершенно иначе: волосы убраны назад, джинсы и красная майка с логотипом «Guess» на груди. Я попытался быть любезным.
— У вас что-то важное, дона Оливейра? А то я после трудного дня, и, боюсь, новостей для вас не имею.
— Разговор не займет много времени, — отвечала она, но я усомнился в этом.
Мы прошли в кухню. Я выпил воды. Она охнула, увидев мою окровавленную рубашку. Я переоделся и предложил ей выпить. Она предпочла кока-колу.
— Я после лекарств, — сочла она нужным пояснить.
Я налил себе виски из початой бутылки «Уильяма Лоусона», которую уже полгода не доставал на свет божий.
— Я ушла от мужа, инспектор, — сказала она.
— Разумно ли это? — сказал я. — Считается, что сразу после трагедии не стоит резко менять свою жизнь.
— Вы, может быть, поняли, что уже некоторое время к этому шло.
Я молча кивнул. Она порылась в сумочке, ища собственные сигареты и зажигалку. Я дал ей закурить.
— С самого начала у нас все не ладилось, — сказала она.
— И как давно это началось?
— Пятнадцать лет назад.
— Слишком долгий срок, чтобы сохранять то, что заведомо не задалось.
— Нас устраивали такие отношения.
— А теперь вы бросаете его, — сказал я, пожав плечами. — Что, гибель дочери послужила катализатором?
— Нет, — решительно сказала она. Ее рука, державшая сигарету, так дрожала, что женщине приходилось придерживать ее другой рукой. — Он развратил ее… сексуально.
Кока-кола шипела в ее стакане.
Вот мы и подошли к существу дела.
— Это очень серьезное обвинение, — сказал я. — Если вы хотите обратиться с жалобой в суд, то я советую вам пригласить адвоката и запастись неопровержимыми доказательствами. Если это правда, то это может повлиять и на ход моего расследования, но сообщить об этом в первую очередь вы должны были не мне.
Я говорил обстоятельно и веско, так, чтобы она поверила в полную мою компетентность в данном вопросе.
— Это правда, — сказала она, уже увереннее. — Служанка это подтвердит.
— И как долго это продолжалось?
— Пять лет, насколько я знаю.
— И вы терпели?
Рука с сигаретой, все еще дрожащая, потянулась ко рту.
— Мой муж всегда был властным, сильным человеком, как в общественном, так и в личном плане. Свою силу он распространял и на нас, домашних, на меня и детей.
— Так это в свое время и привлекло вас в нем?
— Мне никогда не нравились ровесники. — Она пожала плечами. — Я рано потеряла отца. Может быть, причина в этом.
— Вам был двадцать один год…
— Меня интересовали только состоявшиеся мужчины, солидные, с положением, — прервала меня Тереза. — И он заинтересовался мной. Он умел очаровывать. Его внимание мне льстило.
— Как вы познакомились?
— Я работала у него. Была его секретарем.
— Значит, вы знаете всю его подноготную, все, что только можно знать, не так ли?
— Раньше знала, когда была секретарем. Как вам, должно быть, известно, жены не столь информированны.
— И, таким образом, вы знаете круг его теперешних клиентов?
— Почему вы спрашиваете?
— Хочу знать, против кого мне придется идти.
— Я знаю лишь тех, на кого он работал лет пятнадцать-шестнадцать тому назад.
— И кто это был?
— Большие люди.
— А именно?
— «Кимикал», «Банку де Осеану и Роша», «Мартинш конштрусоэш лимитада».
— Действительно, люди большие, — сказал я. — И вы думаете, что ваша служанка и адвокат способны тягаться с таким человеком?
— Не знаю, — сказала она, постукивая пальцем по сигарете.
— Почему и обратились ко мне.
Она подняла на меня глубоко посаженные глаза, густо подведенные черным. Лицо ее уже не было припухшим, как утром, она смотрела серьезно, в глазах стояли слезы.
— Я не совсем понимаю вас.