Сентиментальный марш. Шестидесятники - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
В фильме «Ты и я», прогремевшем на Венецианском кинофестивале 1972 года и почти не замеченном в СССР, Шпаликов и Лариса Шепитько разрушили одну из самых устойчивых советских версий подмены сущего видимым: погоня «за туманом», охота к перемене мест, стройки и геологические партии, «приникание к истокам» обнаруживали в фильме свою фальшь и бесплодность. Именно здесь состоялась констатация тотального кризиса шестидесятничества, был осознан и запечатлен крах иллюзий. При этом фильм производил – и производит сейчас – впечатление почти физической духоты и тесноты: герои ничего не договаривают до конца, их диалоги мучительны, и некоторая свобода чувствуется только в пейзажах дальней стройки. Но всю экстенсивность такого бегства, подмену движения вглубь – движением вширь, Шпаликов понимал отлично. Одни шестидесятники ездили за границу, другие – в тайгу, Юрий Казаков сбегал на Север и сманивал с собой друзей, Юрий Коваль следовал его примеру. Шпаликов был привязан к Москве и работой, и привычками, да и понимал всю тупиковость такого бегства.
Вырождение советского социума, его измельчание и рутину он показал в последнем и, вероятно, самом мощном своем сценарии – киноповести «Девочка Надя, чего тебе надо?». Это история о железной девочке, «комсомольской богине», которая пытается в затхлой и аморфной среде 1970-х годов вернуть принципы коммунистической утопии – заставить людей жертвенно трудиться, героически рисковать, не делать себе и друг другу ни малейших послаблений… Апофеозом становится сцена на городской свалке, куда героиня созвала на субботник всех жителей приморского города. Вместо того чтобы наводить порядок в окрестностях городишка, жители приносят еду, транзисторы, гитары и весело пируют на огромной мусорной куче. Эта сцена достойна стать самым масштабным и одновременно простым символом заката империи. Картина, по замыслу Шпаликова, должна была заканчиваться самосожжением героини. Естественно, о постановке фильма по этому сценарию не мечтал даже сам сценарист.
Трудно сказать, на чьей стороне симпатии Шпаликова в последней его киноповести. Вероятнее всего, ни на чьей. Безошибочный диагност, он и здесь поставил единственно точный диагноз: общество давно и безоговорочно отдалилось от тех принципов, которые исповедовало на словах, и доминантой его существования стала расслабленная снисходительность к своим и чужим порокам. Сам Шпаликов этой снисходительностью не отличался и покончил с собой, четко обозначив перед этим свой выбор в одном из частных разговоров: «Сейчас одни продаются, другие спиваются». Его, конечно, не устраивал ни один из предложенных вариантов.
3
С невероятной четкостью он обозначил в стихах главную проблему шестидесятничества – не только проблему, конечно, но и главную черту всего мировоззрения этих столь разных людей, которые начали вместе, а потом безнадежно разбрелись:
Не верю ни в бога, ни в черта,
Ни в благо, ни в сатану,
А верю я безотчетно
В нелепую эту страну.
Она чем нелепей, тем ближе,
Она – то ли совесть, то ль бред,
Но вижу я, вижу я, вижу
Как будто бы автопортрет.
Вероятно, столь полное самоотождествление со страной было серьезной ошибкой; в случае Евтушенко, например, некоторая авторская мания величия имеет безусловно те же корни – соотнесение собственного масштаба с масштабом страны, готовность отвечать не только за ее трагедии, но и за ее пороки. Быть слишком похожим на родину – не всегда хорошо, можно в самом деле перенять черты, с которыми страна еще выживает, а человек – почти никогда. Россия, по словам Блока, нежно Шпаликовым любимого, «глядит в тебя – и с ненавистью, и с любовью»; а в себя – не глядит, поскольку то, что она там увидит, вряд ли ей понравится. Этот ужас при взгляде в собственную жизнь и собственную душу шестидесятники в семидесятых испытывали чаще всего по ночам и заливали водкой либо глушили пространствами. Со Шпаликовым произошло примерно то же, что со всем его поколением, которое начинало в советские времена и с советскими принципами, а столкнулось с русской историей и русской бесструктурностью. Чтобы противостоять этим русским чертам, надо не сливаться со страной, а абстрагироваться от нее; комиссарской воли Слуцкого у Шпаликова не было. В семидесятые советское терпело одно поражение за другим, примерно как в тридцатые, которые теперь прямо называют годами русского реванша. Поколение 1937 года рождения столкнулось со своим 1937-м в семидесятые – он их догнал.
Самоубийство Шпаликова было так же символично, как его жизнь, как его взлеты и удачи; в 1974 году шестидесятые закончились бесповоротно и ни в каком виде не вернутся уже никогда.
Осталось чувство, какое можно еще иногда испытать в переходные времена, ранней весной или поздним летом где-нибудь на подмосковном водохранилище, на палубе речного трамвая: чувство счастья, в подкладку которого зашита тревога. Блеск, солнце, восторг, ужасное предчувствие, чередование света и тени, прекрасная девушка, которую ты не удержишь, лето молодости, которую ты не сбережешь; и именно отсюда – нечеловеческая, небывалая острота.
На меня надвигается
По реке битый лед.
На реке навигация,
На реке пароход.
Пароход белый-беленький,
Дым над красной трубой.
Мы по палубе бегали —
Целовались с тобой.
Пахнет палуба клевером,
Хорошо, как в лесу.
И бумажка приклеена
У тебя на носу.
Ах ты, палуба, палуба,
Ты меня раскачай,
Ты печаль мою, палуба,
Расколи о причал.
Вряд ли в шестидесятые годы были стихи совершеннее этих.
Да и потом – вряд ли.
Иосиф Бродский
Едва ли не главным литературным событием 2015 года оказалось не столько календарное 75-летие Бродского, сколько ставший очевидным после Крыма и Донбасса его переход в статус поэта «русского мира». И дело не только в стихотворении «На независимость Украины», одном из слабейших у него, – а в том, что в лирике его начиная с шестидесятых годов были черты ресентимента, который определяет сегодня российскую ментальность.
Бродский отзывался о наиболее известных шестидесятниках скептически, если не брезгливо, и даже Ахмадулиной перепадало от него за жеманство. Исключение делалось для Окуджавы и Высоцкого – притом что авторскую песню как таковую Бродский тоже не любил; вероятно, сказывалась