В доме своем в пустыне - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А за ними плыли ароматы, поднимавшиеся над чашечками белых лилий, над листками шалфея и венчиками жасмина, над фиалками, и лавандой, и дикими нарциссами, которые раскачивались на высоких стеблях и испускали такой острый запах, что от него могли заслезиться даже самые слепые глаза. И еще здесь росли кусты мирта, ветки которого Слепая Женщина разбрасывала в коридорах Дома слепых, чтобы ноги его обитателей разнесли потом добрый запах по всем коридорам здания.
А чуть подальше от стены подстриженных кипарисов росли «растения, издававшие звуки»: два тополя шелестели там, шуршал камыш — Черная Тетя воровала его стебли и делала нам из них тиары, — колосья перешептывались под шорох ветра, и беллевалии[119] шаловливо смеялись, когда их касались рукой. Готлиб-садовник высадил тут также троицу лиловых бохиний[120], но не ради невидимой сиреневости их цветения, а за их бутоны, шорох раскрывания которых слепые дети тоже учились слышать и распознавать.
«У слепых очень хорошая память», — сказала Черная Тетя и рассказала мне, что у Рахели Шифриной, слепой подруги Матери, память была такая хорошая, что она могла производить в уме очень длинные арифметические подсчеты, но только на идише, потому что бессонными ночами сидела на своей кровати и прислушивалась и прислушивалась к шепоту отца, считавшего — на идише — расходы по хозяйству.
«Она могла считать и считать, без конца, целые цепочки цифр. И умножает, и делит, и складывает, и вычитает, и запоминает, и все это в темноте своей головы: „фуфцик“ и „цванцик“ минус „шмонцик“ умножить на „бибцик“ равно „зехцик“. Целый день всё „зибцик“ и „зубцик“, „зубцик“ и „зибцик“![121] Ты только представь себе — маленькая девочка сидит в кровати и считает в уме, как Бризон-молочник утром на лестнице».
А однажды, на уроке арифметики, когда все ученики еще склонялись над своими тетрадями, пыхтя над задачей, которую продиктовал им учитель, Рахель закончила вычислять в уме и сказала:
— Хундерт айн унд фирцик.
Учитель побагровел от злости и завопил:
— Говори на иврите! Меа арбаим вэ эхад[122]! В Стране Израиля надо говорить только на иврите!
— Я всегда говорю на иврите, но считать я умею только на идише, — смутилась девочка.
Через несколько дней, когда у нее вновь вырвалось число на идише, учитель ударил ее по щеке. Не проронив ни звука, она поднялась из-за парты. Семь лет ей было, но она вдруг показалась всем высокой и решительной, как взрослая девушка. Она забросила на плечо матерчатую сумку и пошла к выходу, натыкаясь на стулья и столы и переворачивая их в своей обиде и гневе.
Мама бросилась за ней, не обращая внимания на окрики учителя, взяла ее за руку и повела домой.
— Я не хочу больше идти туда, — сказала Рахель. — Я хочу домой. Я хочу оставаться в постели.
— Я буду приходить к тебе каждый день и учить тебя всему, что мы прошли в классе, — обняла ее Мама.
— Они все равно сделали одолжение моему папе, — и внезапно, в самом конце улицы, возле «роскошного дворца», Рахель села прямо в пыль, потянув за собой Маму, обняла ее и залилась горькими слезами. И сквозь рыдания сказала: — Его рука пришла из темноты… из сплошной темноты… даже его злую руку я не увидела. Просто как будто ветер подул мне на щеку, а потом — удар.
— Смотри, у тебя слезы, — удивленно сказала Мама.
— Да, я чувствую их. Мне мокро на коже.
Высоко в небе пылало солнце. Киннерет походил на огромный таз с молоком. Белый пар стелился над безмолвием его глади.
СЮДА, ВО ВЛАДЕНИЯСюда, во владения садовника Готлиба, его желтого кота и его слепой хозяйки, как раз и направлялась Черная Тетя. Все выходы и входы парка были ей знакомы наизусть, и она единственная сумела подружиться и разговориться со страшным садовником, который обрабатывал и охранял этот парк. Желтый кот, такой же злобный и страшный, как его хозяин, тоже относился к ней с уважением и даже, порой казалось, с симпатией. Возможно, он чувствовал ее скрытую, дикую неукротимость, возможно — боялся ее сильной руки, а может быть, ему, как и мне, нравился ее запах. Ее запах, и ее тело, и ее смех, и ее дыхание, и ее страстность, которые я помню и сегодня, когда она уже старуха, но все еще иногда исчезает из дому. Только тогда она исчезала по воле своих страстей, а сегодня исчезает потому, что не находит дорогу домой. Поначалу ее мать, сестра, невестка и племянница отправляются разыскивать пропавшую сами, а потом обращаются к соседским детям, и те рыщут повсюду и в конце концов находят ее — растянувшейся в какой-нибудь канаве, всегда в конце длинной дорожки из финиковых косточек, которую она оставила за собой, лежащей прямо на земле, спящей и улыбающейся во сне.
До того как мне исполнилось двенадцать лет («Желаю тебе счастья, Рафауль, у тебя бат-мицва»[123], — поздравила меня сестра, когда меня в очередной раз усадили на «веселый стул»), я любил прятать лицо у нее между бедрами, и дышать там, и вдыхать ее дух, и знать, что я никогда его не забуду. Но в тот мой двенадцатый день рождения Бабушка сказала ей: «Пора кончать с этими обнимками, слышишь?» И «обнимки» кончились, но в моей памяти они по-прежнему живут и хранятся, вместе с прикосновением ее платья к моему лицу, вместе с той опьяняюще горьковатой смесью пырея и шалфея, запаха ее пота и аромата ее паха, что всегда поднималась ко мне от нее.
«Последний раз, Рафаэль, — сказала Черная Тетя. — Попрощайся как следует!»
Я спрятал там лицо, и еще раз вдохнул, и попрощался, и понял, что я не знаю лучшего способа, каким еще мог бы расти мужчина. И что сегодня я еще мальчик, но настанет день, и я сумею вернуть этот запах из своего воображения в пустоты своего обоняния. Я верну его, и вспомню, и обольюсь жаром, и назову его желанием.
КАК ТЫ МОЖЕШЬ— Как ты можешь смотреть на него каждое утро и не вспоминать при этом Нашего Давида? — спросила Черная Тетя однажды утром, когда Бризон-молочник в очередной раз пропел на лестничной клетке свое «Ма-ла-ко!» и постучал в нашу дверь.
— Кто тебе сказал, что я не вспоминаю? — спросила Мать.
— Тогда как ты можешь?
— Кто тебе сказал, что я могу?
Я не понял, какая связь существует между Отцом и молочником Бризоном. Я допросил Рыжую Тетю, которая всегда готова была постараться ради скудной толики близости и любви, и от нее узнал, что Бризон-молочник был хозяином того дома, что возле Библейского зоопарка. В двух его комнатах он прятал свои книги, а третью — ту, в которой я «был зачат», — сдавал моим родителям.
Меня возбудил этот семейный секрет, в котором сладкий привкус открытия соединялся с острым привкусом страха, но не было ни предательства, ни потрясения, с которыми мне суждено было столкнуться в других семейных тайнах, еще ожидавших своего дня. Человеческие дела, как мне предстояло убедиться, не так просты, как те трубы, клапаны, бассейны и краны, которые я инспектирую сегодня. Человеческие дела перепутываются и переплетаются друг с другом, они смешиваются и соединяются одно с другим.
И поскольку это так, я тоже старался вспоминать Отца каждое утро, когда слышал молочника, кричащего на лестничной клетке свое «Ма-ла-ко!», — но мне это никак не удавалось, и в конце концов Отец окончательно исчез. Когда мне исполнилось шестнадцать, я уже совсем не мог представить его себе, и только обрывки отдаленных голосов да маленькие осколки запахов начинали порой кружиться в моей памяти. Теперь мой черед.
«ЛЁТ! ЛЁТ! ЛЁТ!»«Лёт! Лёт! Лёт!» — послышались с улицы крики, сопровождаемые звуками колокольчика.
— Ты сумеешь притащить, Рафаэль? — спросил дядя Авраам. — Возьми кусок джута и пару агорот[124] из ящика, и сбегай, принеси мне полблока льда.
Продавец льда взялся за ломик, отломил половину блока и положил на мешок, которым я прикрыл плечо. Я с важностью доковылял до Авраамова двора и позволил льду соскользнуть в его ожидающие ладони.
Он прицелился зубилом, с быстротой молнии отколол несколько ледяных конусов, похожих на колпаки цирковых клоунов, и поставил их на вершины гор, уже возвышавшихся над «каменной Страной Израиля», которую он готовил для Слепой Женщины.
— Нужно проследить за уклонами, да, Рафаэль?
— Какими уклонами? — спросил я.
— Нужно сделать правильный водораздел, чтобы вода текла по двум сторонам, как ей полагается, — с одной стороны вниз к Средиземному морю, а с другой стороны вниз к Киннерету и Иордану. Если в уклоне будет ошибка, этого уже не исправишь. Да-да, Рафаэль, ошибку в камне исправить нельзя.
Ледяные шапки начали таять, и вода потекла к подножью гор, соскользнула по каменным оврагам и помчалась вниз-вниз по ущельям и долинам, расходясь к Средиземному морю, к Негеву и к Двуречью наших предков[125]. Она заполнила пустую впадину озера Хула и хлынула по узкой прорези Северного Иордана, спускаясь к озеру Киннерет.