Весенняя река - Антанас Венцлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Примерно такие мысли приходили мне тогда в голову. Я думал: вот в нашей гимназии, где должны бы царить высокие благородные чувства, справедливость, уважение к чужим взглядам, как ни странно, все происходит наоборот.
Впервые я с явной неприязнью подумал о своих наставниках, впервые я возненавидел их, и прежде всего учительницу немецкого. Кто-то уже давно говорил, а теперь я уже в этом не сомневался, что карточки, которые раздает ксендз перед пасхальной исповедью, придуманы только для того, чтобы проверить, кто приходил к исповеди, а кто — нет. А если кто не ходил — тогда можно на такого, как говорится, обратить внимание, вынюхать через атейтининков, что у него в голове, что он делает, а потом найти повод и избавиться от «опасного элемента»!
«Нет, ваши слова, все ваши толкования — неправильны! — Думал я. — Вы делает все, чтобы удержаться при власти! Вы не терпите инакомыслящих. И я ненавижу вас — лжецов и обманщиков…»
А мы-то? Мы оказались трусливыми, словно зайцы. Я не мог простить себе и другим, что в нашем классе не нашлось никого, кто бы поддержал изгнанного товарища, кто бы смело и прямо сказал немке или классному наставнику, что их поступок неправилен и бесчеловечен. Нет, такого в нашем классе не нашлось! Каждый день мы приходили в школу, отвечали у доски, после обеда готовили уроки, жили, ели, спали, несли всякую чушь — про кино, про вечеринки, про девочек — как ни в чем не бывало. И это было страшнее всего…
Нет, нет! Все, что говорят нам ксендзы, — ложь! Их слова и дела лживы насквозь! И я стану подлецом в собственных глазах, если каждое утро и вечер буду по-прежнему молиться, если буду ходить в костел, приходить к исповеди и рассказывать свои грехи этим бесчестным и безжалостным людишкам. У меня в душе происходил переворот, несправедливое исключение товарища по-новому осветило мне все — жизнь, людей и их поступки. Я чувствовал, что становлюсь другим.
А ДНИ БЕГУТ
Там, где сейчас находится здание театра, в Мариямполе когда-то стоял огромный нескладный деревянный Дом трезвости, прогнивший, покосившийся, ветхий. Много лет он не знал ремонта. Стены его покривились, пол прогнил. Но жилье в нем было самое дешевое, так что, перейдя в шестой класс, я тоже очутился в его стенах. На одной половине дома был обшарпанный зал, в котором проводились всякие собрания, а на другой — несколько комнат. За вонючей, дочерна закопченной кухней, в которой носилась босая богомолка, бледная, с жиденькими волосиками, — наша хозяйка, и темными сенями находилась комната, длинная, как гумно. В ней у стены стоял ряд железных ржавых коек. В самом углу лежал старший из нас, Казис Сенкайтис. Он успел отслужить в армии и поступил в наш класс. Жил здесь пятиклассник Винцас Жилёнис[64] и несколько гимназистов младших классов. Казис Сенкайтис был тихий и невероятно работоспособный человек. Латинские спряжения и всевозможные правила и исключения, в которые я ленился углубляться, хотя вообще латынь мне давалась, он как орехи щелкал. «Ante, apud, ad, adversus, circum, circa, citra, cis»[65] и прочие премудрости он шпарил наизусть, не глядя в книгу. Когда мне было нужно узнать что-нибудь в этом роде, я обращался к нему, словно к энциклопедии. Он увлекался и входящим тогда в моду языком эсперанто, читал книжки эсперантистов, переписывался на этом языке с кем-то в Каунасе, даже что-то переводил с литовского на эсперанто и частенько спрашивал меня:
— Сu vi povas paroli esperante?[66]
А я отвечал:
— Mi povas paroli esperante![67]
Дальше этого мои познания, по правде говоря, и не пошли.
Вскоре мы заметили, что Казис Сенкайтис очень нуждается. Из дому ему почти ничего не привозили. Наша хозяйка не раз, бывало, звала его к себе и требовала, чтобы его родители или братья привезли больше продуктов. И он возвращался от хозяйки неестественно красный, со слезами на глазах. Он был чувствителен до крайности. По бедности он продавал своим товарищам учебники, без которых мог обходиться. Каждый цент (вместо упавших в цене немецких марок к тому времени ввели литы) был у него на счету.
Сенкайтис то и дело кашлял и отхаркивался в свой замусоленный платок. Особенно надсадно кашлял он ночью, накрывшись поверх убогого одеяла еще солдатской шинелью, которая тоже не грела его в этой холодной, как сарай, комнате. Сенкайтис и спал-то мало, — просыпаясь, я каждый раз слышал, как он кашляет и ворочается с боку на бок. Он никогда не рассказывал о себе, о своих родителях, братьях и прочей родне, вечно чего-то стеснялся, не хотел быть другим, в тягость. Он охотно помогал младшим товарищам по комнате готовить уроки.
Винцас Жилёнис — компанейский, отличный парень. Меня занимало, что он родом из той же деревни Видгиряй, где родилась моя мать. Выяснились и более поразительные вещи. Оказывается, его отец в юности был влюблен в мою мать и даже хотел на ней жениться! Свадьбу расстроил мой отец, который прибыл с дальней стороны — от Любаваса — и посватался к Эльзбете Веливюте. Как она потом рассказывала, ее родители рано умерли и она сиротой росла в чужом доме, нянчила детей у своих родных. И когда вдруг появился высокий молодцеватый парень, она, долго не думая, вышла за него и уехала в темное захолустье, в курную избу, к незнакомым людям, где ей было суждено прожить долгую и нелегкую жизнь, вырастить целый выводок детей, похоронить двух из них и, после смерти мужа, прожить еще много лет.
Насколько я помню, мы, жильцы большой комнаты, вроде бы ладили. Питались мы слабовато, во всяком случае, ощущение голода никогда не покидало нас. Но мы меньше всего думали о еде. У нас были другие, куда более интересные дела и занятия.
Мы уже не раз побывали в театре и кинематографе. Кино тогда было немое, показывали бесконечные серии фильмов о ковбоях, которые ездили на высоких крытых повозках; девочки непременно плакали на длиннющих любовных фильмах с Верой Холодной, Мозжухиным и Руничем. Мы видели «Илиаду» и несчетное множество всяческих кинолент — подходящих и не подходящих для детей. Рядом с экраном за расстроенным пианино во время сеанса обычно сидела дама и как в веселых, так и в трагических местах барабанила какой-нибудь «собачий вальс».
А каунасская труппа обычно играла в дощатом здании летнего театра, выросшем уже после войны. Там были довольно просторный зал со сценой, фойе, буфет и все необходимое для представлений. Мы радовались, попав на галерку. А вершина счастья, если придешь пораньше и займешь место у самого барьера. Сзади немилосердно напирают другие зрители — дети и взрослые, но ты все равно самым лучшим образом видишь и слышишь все происходящее на сцене.
«Сын властелина» Путинаса, как и мистерия «Все люди», увиденная когда-то в зале реального училища, запомнился на всю жизнь. Эту пьесу я уже читал, но теперь, когда слова жестокого Крушны и его военачальника Маураса, нежной Дангуоле, юношей Скайдры и Гитиса произносили настоящие актеры, это было совсем другое дело! Нам открывалась трагедия древних времен, кипящая благородными и низменными страстями, борьба которых заставляла нас забыть, что это только игра.
Помню, как мы после спектакля, зараженные его пафосом, сами поставили дома эту трагедию. Я был стариком Крушной, а Винцас Жилёнис — моим полководцем Маурасом. Увы, спектакль наш продолжался недолго, потому что некому было играть Дангуоле — с жившими в соседней комнате ученицами-дзукийками мы мало были знакомы и не посмели их пригласить. Так что представление кончилось на первых же сценах.
Нам казалось, что по сцене ходят и разговаривают какие-то особенные люди, не то что наши знакомые. И я просто остолбенел, когда на следующий день, гуляя с Винцасом в городском саду, увидел, что навстречу идут те самые актеры, которые вчера выступали на сцене. Там они были в гриме, но я все равно их узнал. Они неторопливо приближались по дорожке, а мы, удивленные и восхищенные, глядели на артистов и думали, какие они необыкновенные люди. И одевались они как-то иначе, чем было принято в нашем городе, даже шляпы лихо заломлены и непринужденно сдвинуты на затылок. Все поведение актеров просто кричало: вот идут служители муз…
С ними были и актрисы — молодые, красивые, веселые, в каких-то невиданных вычурных одеяниях, в невероятных шляпках, с разноцветными зонтиками. Мужчины что-то рассказывали, а женщины беззаботно, раскатисто и звонко смеялись. «Как интересно они живут, — рассуждал я. — Все они такие замечательные! Ведь для них существует только их искусство, радости и горести вымышленных людей, они сами, без сомнения, благородны, честны, полны возвышенных чувств!» Когда мы разминулись с актерами и еще раз обернулись, один из них, с довольно багровым лицом (мне показалось, что он слегка навеселе), отделился от остальных и обратился ко мне:
— Ты мне не скажешь, братец, где тут у вас можно…