Ганнибал - Джек Линдсей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное, что осталось сделать, — это определить, когда и куда нанести удар. Последнее — куда нанести удар — его особенно волновало. Барак сидел на деревянной скамье с мягким сиденьем, а Герсаккон на складном стуле. Их разделял грязный колченогий кленовый стол, весь испещренный вырезанными именами и знаками завсегдатаев. Слуга принес большую бутыль лучшего сицилийского вина. Они процедили вино через грязную полотняную тряпочку и разбавили его водой.
Барак выпил и постепенно стал возвращаться к жизни, беспокойно осматриваясь и мотая головой. Наконец он повернулся к Герсаккону:
— Зачем ты привел меня сюда? — В его голосе не было подозрения, он задал свой вопрос лишь потому, что в нем опять стал пробуждаться интерес к окружающему. — В конце концов, друзья мы с тобой или нет? Право, не знаю. Ты все снова и снова входишь в мою жизнь, и я не знаю, проклинать мне тебя или благословлять. — Не получив ответа, он простер к Герсаккону руки. — Ну, да это и не важно. Скажи мне, как по-твоему, допустимо ли, чтобы сын ударил отца по лицу? По лицу, по нижней части лица. А впрочем, все равно по какой.
— Должно быть, серьезное дело — быть отцом, — сказал Герсаккон, подавшись вперед, взволнованный возникшей у него новой мыслью. Он покачал головой. — Я думаю, мне было бы страшно уснуть, если бы я был отцом. Но ты спрашиваешь не об этом. Мне кажется, когда придется держать ответ перед судом смерти, наше сердце будет обвинять нас и никакие уловки, с помощью которых мы обычно пытаемся заглушить голос совести, не помогут. По моему мнению, впрочем ничего не стоящему и противоречащему всеобщему мнению, не ударить отца такое же проклятое дело, как и ударить его. Начать с того, что родство ложно и сомнительно… Один мой друг, которого я очень уважаю, считает, что сын с богословской точки зрения, как эманация, существует вне времени и, следовательно, так же стар, как и его отец. Это интересное умозаключение, ведущее, может быть, — если оно будет правильно понято, — к миру, в котором закон становится свободой. С другой точки зрения, это, может быть, просто безумие.
Барак выпил еще вина и откинулся назад, судорожно мотнув головой. Герсаккон принял предзнаменование. Он поразит жертву в горло. Теперь, когда у него не оставалось больше сомнений, он почувствовал прилив симпатии к Бараку. Он перегнулся через стол и погладил его руку. Барак посмотрел на руку Герсаккона и насупился.
— Ну вот мы и встретились, — произнес он наконец. — Я хочу сказать, ты как раз тот, кого я хотел увидеть. — Он посмотрел на Герсаккона с мольбой. — Ты много помогал мне, и у меня нет никого, к кому я мог бы снова обратиться. Если ты мне не поможешь, к утру я буду мертв.
Эти слова обдали Герсаккона холодом. Неужели бог ведет с ним нечестную игру? У него было такое чувство, точно произошло какое-то недоразумение, точно он чего-то не понял, и чтобы вновь обрести уверенность, он дотронулся до туники, под которой был нож.
— Почему?
— Потому, что она оставила меня! — вскричал Барак. — Она уехала! — Он спрятал лицо в руки и зарыдал. — Я почти ничего не ел эти три дня. Я чувствую, что схожу с ума. Ты слышишь? Из-за нее я ударил отца по лицу. Я отверг его благословение и отрекся от наследства — все ради нее. Я отказался от всего и сделал это с радостью. И единственным ответом для меня была весть, что она уехала, не оставив мне ни слова на прощанье. И у меня нет пути назад.
В Герсакконе поднялась бешеная ненависть к Бараку, ибо все шло не так, все шло наперекор. Все взаимосвязи, которые он так старательно создал в своем уме, рухнули. Барак больше не соответствовал образу жертвы, или, вернее, если он и был жертвой, то удар уже был нанесен, нанесен кем-то другим, а не им, Герсакконом. Герсаккон встал и, подойдя к ограде балкона, стукнул кулаком по перилам. Один из прутьев ограды переломился пополам. Неужели для него не было выхода? Он вернулся к столу и мягко сказал:
— Хорошо. Расскажи мне все. Я спасу тебя. — Но, не ожидая, когда Барак заговорит, притронулся к его руке и подошел к двери, чтобы заказать еду. Когда принесли лепешки и котлеты, он заставил Барака поесть.
Покончив с едой, Барак начал рассказывать. Сначала он запинался и порою, казалось, не мог найти нужных слов. Но мало-помалу он собрался с мыслями, его рассказ стал более связным. Было очевидно, что он многое понял только сейчас, когда рассказывал. Он остановился, пораженный этой новой ясностью, осветившей его переживания.
— Да, это было так, — сказал он.
Самое странное заключалось в том, что боль словно стала проходить, как будто именно его исповедь создала непреодолимую преграду между ним и Дельфион, а не ее отъезд. Он жадно смотрел в глаза Герсаккону, страстно ища в них то, что придало бы ему силы. Теперь, когда он мог сказать Герсаккону: «Она ушла!», сознание невозвратимости того, что было, покрыло все. Глаза и голос Герсаккона стояли между ним и прошлым, как будто тщательно исполненный обряд жертвоприношения и очищения отделил враждебных мертвых от живых и снова сделал жизнь возможной. Иначе бремя страха и раскаяния, преследующие людей призраки страшной кары совсем придавили бы их к оскверненной земле. Герсаккон, застывший в суровом внимании, был похож на жреца, отвращающего кару, жреца, претворенного силой обряда в бога для знаменательного мига. Из глубин его глаз лился странный свет, багровый, а затем таинственный темно-фиолетовый.
— Она уехала.
Медленно всплывало другое значение. Хлеб жизни по-новому усваивался Бараком. Любовь к женщине обернулась этим прикосновением друга и решимостью не дать отцу восторжествовать над собой. Необоримая ненависть к отцу превращалась в нем в новую любовь к жизни, в новое отношение к хлебу жизни. Нет, он не умрет.
— Не будет он смеяться надо мной!
Барак судорожно схватил глиняную чашку и изломал ее в руках, а черепки кинул в воду. Он скупо оплакал утраченную любовь и снова преисполнился решимости. Помня об угрозах отца по адресу Дельфион, он все время испытывал страх перед грозящей ей опасностью. Ему представлялось ее лицо, обезображенное наемниками Озмилка, и он в бессильном раскаянии винил себя за то, что навлек на нее несчастье. Поэтому ее отъезд принес ему облегчение, избавил его от кошмара.
— А теперь — как же теперь быть?
Он знал: он должен остаться верным ненависти к тому, что заслуживает лишь ненависти. Начало темнеть. В кабаке кто-то играл на лютне. Решение словно оживало, вырисовываясь столь же ясно, как стоявшая перед ним бутыль в соломенной плетенке.
— Я должен кое-что сказать Ганнибалу. Измена…
Слово было произнесено. Теперь он обрел новую надежду. Стало ясно, что именно давало ему право сидеть тут, быть исцеленным дружеской рукой и дымчатым вином, глядеть на огоньки корабля далеко в море. Это Ганнибал удержал руку Озмилка, иначе Дельфион не удалось бы так легко выбраться отсюда. Это Ганнибал все еще связывал руки Озмилку. Барак хорошо знал отца. Озмилк, несомненно, сказал себе: «Пусть мой проклятый сын пока покуролесит — эта женщина все равно прогонит его, когда у него кончатся деньги. А там и Ганнибал будет сокрушен, и тогда придет время и для оскорбленного отца заявить свои права, отомстить этой чужестранке, ставшей причиной моего горя». Барак почувствовал себя вдруг счастливым. Он понял, где его место. Он еще далеко не погиб.
— Отведи меня к Ганнибалу.
Герсаккон взял Барака к себе, предоставил ему комнату и предложил жить у него, сколько ему угодно. Утром он повел его к Ганнибалу, которому вкратце рассказал о разрыве Барака с отцом. Он оставил юношу наедине с Ганнибалом, и Барак сообщил Ганнибалу все, что ему было известно о заговоре, замышляемом олигархами вместе с Римом.
Герсаккон понял, что вся эта история с Бараком имела для него глубокий смысл. Она избавила его от мании преследования. Человек, вокруг которого он плел паутину своих фантазий, на поверку оказался всего лишь страдающим братом. Но вновь обретя ясность рассудка, Герсаккон все же чувствовал: что-то надо еще сделать, дабы полностью уничтожить в себе этот мучительный страх остаться наедине с женщиной, страх, охвативший его с невероятной силой после того, как он сжал руками горло молодой рабыни.
Оказавшись возле храма Танит и подняв глаза на один из многочисленных знаков богини, начертанных и выбитых на стелах и на вырезанных во исполнение обета деревянных табличках, он вдруг понял, что ему нужно. Он прошел через окружавшую храм галерею, мимо стены с нишами, где находились вычурные часовенки, ко входу в помещение жриц. Он стоял с минуту, глядя на девушек в голубых одеяниях, кидавших хлебные крошки ленивым рыбам, плавающим в водоеме с позолоченными стенками, и затем сказал привратнику-евнуху, что хочет видеть верховную жрицу. Он предстал перед уже немолодой женщиной с явно негритянскими чертами лица, в бледно-розовой тунике, перехваченной золоченым поясом и собранной складками под грудью, и в широкой обрядовой юбке Исиды, украшенной голубыми, золотыми и красными изображениями сложенных птичьих крыльев. С ее ушей свисали удлиненные конусы, прикрепленные к дискам и заканчивавшиеся маленькими шариками. Он объяснил ей причину своего прихода. Она слушала его, серьезная, темноглазая, и его слова падали будто во внимающую ему и все более затихающую лесную чащу; она облегчала его бремя и давала ему успокоение, медленно склоняя голову. Он внес положенную плату, и она позвала жрицу. Жрица была в накидке, состоящей из множества оборок, у нее были удлиненные, раскосые глаза и широкие бедра. Она взяла Герсаккона за руку и повела его внутрь мимо покоя, где было, ложе Змеи для причастий, которые давали жрицам их обновленную девственность. Знойное благоухание цветов трепетало, как барабанная дробь. Налево были кельи, куда входили храмовые блудницы, нагие, лишь с металлическими браслетами на ногах, украшенными изображениями полумесяца и бычьей головы. Но жрица проследовала дальше по проходу, в который свет попадал через слюдяные оконца, в маленький покой, где богиней был черный камень между двумя рогами освящения[79]. Здесь стоял запах морских водорослей и молока. Жрица зажгла фарфоровую курильницу, стоящую в углублении каменного пола. Она скинула одежды и окурилась ладаном, стоя над курильницей. Затем взяла зеленой краски и начертала Знак Танит на сокровенных частях своего тела, на пупке и на очень длинных блестящих коричневых сосках грушевидных грудей. Повязав вокруг своей талии шкуру со свисающим сзади коровьим хвостом, она накрыла лицо маской небесной коровы. Потом она приняла положение, предписанное обрядом изгнания духов, и спела песню, которая звучала как мычание коровы в ночи и сначала казалась страшной, а потом навевала покой. По ее телу пробегала легкая дрожь, словно тени летних облаков по земле, словно ветер, волнующий поле спелой пшеницы, словно рябь на морской глади. Страх перед неотвратимым насилием, преследовавший Герсаккона, стал проходить и исчез совсем, когда он почувствовал, что сливается со вселенной, сочетаясь с богиней, которая молвила: «Я — истина, я полна милосердия».