Бездомные - Стефан Жеромский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И верно, миновав несколько тесных, кривых уличек, он вскоре ввел их в сени небольшого каменного дома, на узенькую лестницу, чисто вымытую и до того вытоптанную, что дощатые ступеньки стали совсем тонкими. В лестничной клетке было душно, несмотря на то, что все в ней было начищено и сверкало. На мансарде Виктор открыл дверь и впустил свою семью в квартиру. Она была и вправду тесная и до того низкая, что голова касалась потолка, но какая-то очень приятная. Обе комнатки были выложены деревянными панелями и покрашены голубой масляной краской. Огромная печь из коричневых изразцов выпирала на самую середину первой комнаты. Всю внешнюю стену занимали окна, которых в двух комнатках было четыре. Юдымова с улыбкой озиралась по сторонам, и ей казалось, что она вовсе и не покидала поезда, до того эти две покрашенные и блестящие коробочки напоминали вагонное купе. Но вот во второй комнате она заметила кровать – кровать чуть не до потолка застланную перинами и подушками. И стала, не теряя ни минуты, раздеваться.
Юдым ушел на свой завод. Дети не хотели спать и выбежали за отцом в город.
Утопая в пуху, Юдымова водила глазами по чистым стенам, по простой утвари, на которой не было ни пятнышка, и пыталась задержать взгляд на чем-нибудь, но перед глазами все плыло, неслось без конца, как вагоны… Стена сдвигалась со своего места и проходила мимо… Стул, комод, шкаф, узел, лежащий посередине первой комнаты, – все это куда-то непрерывно двигалось… Когда она закрывала глаза, чтобы уснуть, то перед ними, в уме, двигались бесконечные ряды вагонов.
Колеса стучали, катились по всему телу, по голове и груди, с дрожью, с грохотом, со скрежетом. Ни уснуть, ни отдохнуть… Она отлично чувствовала, как проходит время, слышала голоса извне, понимала, где она, но хоть на секунду отогнать эти несущиеся вагоны была не в состоянии.
Из уличных звуков особенно занимал и привлекал ее один. Это было не то пение, не то повторение уроков или молитва, читаемая хором, целой толпой детей. Юдымова не только слышала смутный гул, но различала каждый отдельный голосок, выбивающийся из общей гармонии. В этом было что-то невыразимо веселое, что-то до того приятное, что она не могла этому противостоять. Встав с постели, она накинула на себя одежду и, притаясь в глубине комнаты, стала всматриваться – откуда доносятся эти голоса.
По другую сторону узкой улицы, на той же высоте, что и ее квартирка, были открыты окна какого-то большого зала. Там, на маленьких деревянных скамеечках, сидело несколько десятков, быть может сорок, детей в возрасте от четырех до шести лет. Они болтали, плакали, смеялись, ссорились, шалили, но время от времени, по знаку толстой пожилой женщины, все брали в руки крючок для вязания и начинали работать. Вот тогда-то, следуя за голосом руководительницы, дети в такт движениям крючка раскачивались и пели нечто вроде песенки. Юдымова не понимала слов, но не могла удержаться, чтобы не повторять плывущие звуки:
Ine stache,Fadeli ume g'schluh'.Use ziehe,Abe Loh…[88]
Это забавляло и живо занимало ее.
«Что бы это могло быть? – думала она. – Школа? Но кто же станет посылать в школу таких крошек?»
Между тем в учебном помещении снова начались шум, игры, крики, беготня, и спустя некоторое время опять слышалась декламация:
Ine stache…
Глядя на эту игру вперемежку с работой, слушая хор голосов, – это было еще не пение, но тут уже слышался ритм, побуждающий к выполнению работы без всякого насилия, – она испытывала странное чувство. Прижавшись к стене, устремив глаза на эту картину, она думала о чем-то, что ей никогда, никогда не приходило в голову.
И едва лишь она поняла эту глубокую и мудрую вещь, как почувствовала смертельную скорбь. В воображении ее все двигались стены, окна, жалюзи, н из глаз лились обильные слезы. Она плакала над собой, и не только над собой… В сердце ее жила бессильная мука – она видела своих детей, растущих на улице, в сточной канаве.
Из этого грустного раздумья ее вывел сильный стук в дверь. Кто-то стучал и вертел дверную ручку. Она боялась открыть и сидела притаясь, но, услышав, что ломятся все сильней, повернула ключ в замке. В квартиру вошел высокий мужчина в жилетке с таким свирепым выражением лица и с такими взбешенными глазами, что Юдымова со страха даже присела на край кровати.
Пришелец стал что-то кричать и размахивать руками.
При этом он ежеминутно показывал листья, которые держал в руках, швырял их на пол, опять брал и запихивал в карман… Он подходил к Юдымовой и задавал какие-то вопросы, а когда она продолжала скромно молчать, он начинал орать все громче. Так он отводил душу с четверть часа. Наконец хлопнул дверьми и вышел.
Едва Юдымова успела отдаться чувству блаженства, он снова вернулся с целыми пригоршнями листьев. Он клал их на стол и, поблескивая белками глаз, через каждые несколько слов повторял:
– U se![89]
Неведомо почему, ее вдруг одолела зевота. Правда, она прикрывала рот рукой, но пришелец видел это, и его ярость дошла до пароксизма, – он трясся всем телом и топал ногами. Она внимательно оглядывала его с головы до ног, клянясь в душе, что если бы он, господи благослови, второй раз вышел из комнаты, она бы уж не была такой дурой, чтобы открывать запертые на ключ двери. И вправду, скандалист вдруг выскочил, что-то еще крича на лестнице. Она поскорей заперла дверь, легла в постель и прикрылась периной. Как в сонной одури, лежала она часа два, но тут ее снова разбудил стук в дверь. Это был Виктор в сопровождении все того же сердитого швейцарца и детей.
Виктор время от времени что-то лепетал, но больше для того, чтобы показать жене, что говорит по-немецки, чем для разъяснения дела.
– Чего ему от нас надо, Виктор? – спросила Юдымова.
– А вот наши дети оборвали его виноград.
– Что еще за виноград?
– Видишь ли, у нас тут винные лозы на стенах… У этого бюргера целехонький фасад был увит виноградом. А Франек с Каролей взяли и оборвали все листья, повырывали побеги из земли. Вот хайба[90] и трясет лихорадка от злости.
– Зачем вы это сделали?
– Подумаешь, какие страсти, листья пообрывали, есть из-за чего орать…
– Этот хайб говорит, что уже приходил к тебе, – сказал Виктор жене.
– Да, приходил. Даже два раза. Что-то такое говорил, а я слушала. Сказал что знал и ушел.
– Эх, уж с этим народом человеку никогда толку не добиться. Тут что ни шаг, то преступление! Здесь в десять часов вечера тебе уже не разрешается топнуть каблуком в собственной квартире, не то весь дом сбежится! Не разрешается погромче поговорить, не разрешается держать в кухне вязанку дров, топить, когда ветер дует, не разрешается плеснуть из бутылки керосин, чтобы разжечь печку, не то сейчас же двадцать пять франков штрафа – черт его знает что тут разрешается…
Между тем швейцарец все продолжал что-то говорить им. Юдым перевел жене, что тот допытывается, за что эти дети так его обидели, уничтожив созревающую виноградную лозу. Кто их научил быть такими злыми уже в детстве? Выяснение дела пришлось отложить, так как сам Юдым плохо понимал, что тот говорит. Он знал одно, что с этой квартиры его обязательно прогонят и что другой квартиры он безусловно не найдет. Это приводило его в бешенство. Он проклинал «хайбов» на чем свет стоит, ругал их по-польски и по-швейцарски.
Наконец он сказал жене:
– Я тебе прямо скажу, что сидеть здесь не собираюсь.
– Где это?
– Да здесь.
– Что ты опять болтаешь?
– Я махну в Америку.
– Виктор!
– Да это каторга, а не жизнь! Зарабатываю я здесь, верно, больше, чем в Варшаве, но ты знаешь, сколько за такую работу платят в Америке? Мне Вопсикович подробно писал. Вот это деньги.
– Что ты говоришь, что ты говоришь… – бормотала она. – Так мы уж домой никогда…
– В Варшаву? Вот те на! Как же мне возвращаться? Ты что, одурела? Да, наконец, за каким чертом?
Он подумал мгновение, а затем громко заговорил, встряхивая головой:
– Вот что, дорогая моя, бессемер есть во всем мире. Я следую за ним. Где лучше заплатят, туда и иду. Сидеть здесь, в такой дыре? Дураков нет!..
Перед глазами Юдымовой все еще кружились стены, окна и мебель. Она как колода упала на подушки и неподвижными глазами смотрела в выкрашенный масляной краской потолок, который вместе с ней плыл куда-то в бесконечность, в потусторонний мир, все плыл, плыл…
В сумерках
В жизни доктора Юдыма наступила странная пора. Внешне это было все то же существование: те же обязанности, те же домогательства и стычки. Но в сущности молодой врач стал как бы другим человеком. Все, что он делал, все, чем занимался, было как бы оболочкой его подлинной натуры, чем-то вроде тела, в глубине которого расцвел независимый дух. Прием пациентов, дела больницы и курорта, выезды в окрестные села и усадьбы – ни от чего он не отказался, и все это давалось ему даже как-то легче. Но то находили выход лишь живые, кипящие в нем силы.