Сатанинский смех - Фрэнк Йерби
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Садитесь, – предложил он, – а вашу лошадь мы можем привязать сзади. Бедное животное совершенно загнано. У меня для вас есть другая лошадь и бочонок с вином. А мы сможем поговорить, пока едем. Так вы говорите, эмигранты обошли вас?
– Не все, – мрачно ответил Жерад, – а только один, твой старый друг Жерве ла Муат.
– Де Граверо! – прошептал Жан. – Во имя Господа Бога, Жерад, каким образом?
– У него есть какой-то источник информации здесь, в Париже. Не знаю, кто это или как он получает эти сведения, но, пропади мои глаза, Жан, он узнает о том, что собирается предпринять Собрание, раньше, чем я. И что еще хуже, он знает все планы нашей группы. Вот что сбивает меня с толку: у него может быть дюжина путей узнать про политические тенденции – заседания проходят в присутствии публики, – но как, во имя нечистой силы, он узнает о наших планах?
Жан сидел неподвижно, глядя прямо перед собой. Он не двигался и не открывал рта. Он просто сидел в фиакре, ехавшем по одному из прекрасных бульваров Парижа, и умирал в сердце своем от медленной и жестокой пытки.
Ее губы у моих губ, шепчущие ужасные изумительные слова. Ее руки, ее руки, все ее тело, белоснежное, пылающее внутри, медленно ласкающее мое тело, нежные движения, сладостные движения, ускоряющийся ритм этих движений, это уже вихрь, это уже бешеная скачка, мучительно сладкая, извергается поток лавы, обжигающий, обволакивающий меня, покрывающий с головой, разрушающий меня, ввергающий в ад агонией слишком сильного наслаждения, в непереносимый экстаз, лишающий меня разума, моей души, оставляя меня без сил, между сном и пробуждением – ради чего?
Ведь эти вопросы, так невзначай, так легко задавшиеся, и это искусное женское притворство – якобы она не понимает, выкачивая из меня все, что ей нужно, с такой легкостью, с такой проклятой легкостью, смеясь в глубине своего ненасытного тела над этим большим и неуклюжим дураком, которого она дважды предала: когда-то предала телом, а теперь еще хуже, в миллион раз хуже, – в душе…
Если она дома, подумал он с ужасным спокойствием, я убью ее. Если меня даже за это повесят, я заслуживаю такой кары, ибо я виноват так же, как она, нет, больше, потому что из-за своей похоти и глупости, из-за того, что уступил своей слабости и опустился до уровня животного, я, Жан Поль Марен, предал Францию!
– Почему ты молчишь? – спросил Ренуар Жерад.
– Задумался, – отозвался Жан. – Но вы не беспокойтесь, я все устрою…
Дома ее не было. Как только он перешагнул через порог, сразу понял, что ее нет. Она не ушла в Оперу, а уехала, сейчас она уже покинула Париж, а еще через два дня будет за пределами Франции. Из гардероба исчезло несколько ее простеньких платьев. Маленький шкафчик тоже был пуст: чулки, белье – все исчезло. Ее чемодан и его…
Потом он заметил на камине записку. Он, не читая, сунул ее в карман. Потом ровным, неживым, спокойным голосом приказал служанке подогреть воду для Жерада, принести бритву и приготовить что-нибудь поесть.
– У нас нет времени, – сказал Жерад, – они…
– Время еще есть, – сказал Жан. – Они не поедут быстро.
– Ты так уверен, – вздохнул Жерад. – Ладно, тогда я помоюсь.
Он отправился в ванную, а Жан вскрыл записку.
“Мой Жанно, – читал он, – которого я никогда не переставала любить и у которого я
даже не могу теперь просить прощения, поверь одному – я люблю тебя. Я опять предала тебя, да, но по причинам, не уступающим твоим: я люблю Францию – старую Францию, великую Францию, которую ты, мой любимый, помогал разрушить. Ненавижу то, что делаю, но это должно быть сделано. Потому что я сражаюсь за нечто более значительное, чем наши с тобой отношения, более важное, чем счастье любого человека и даже его жизнь. Если бы мне приказали, я убила бы тебя и даже себя. Хотя ты и избрал неверный путь, ты настоящий патриот и, думаю, поймешь это…
Пишу и плачу, слезы ослепляют меня, они исходят из моего сердца, и они почти как кровь. Пока ты жив, верь в одно – когда я приходила к тебе, когда я обнимала тебя, принимала в свое тело, это были не ложь и не предательство, это я, любя тебя, желала тебя, как и буду желать до последнего дня, пока не умру и не освобожусь от всех желаний. Даже то, что я делала потом – расспрашивала, добивалась информации, предавала твое спокойное, мужское доверие ко мне, – не может осквернить этого.
Ты никогда больше не увидишь меня, и, зная это, как я знаю, что ты никогда, никогда не простишь меня, остаюсь твоя безутешная Люсьена”.
Жан застыл на месте, уставившись в записку широко раскрытыми глазами. Затем очень медленно взял свечу и поднес ее к листку. Он смотрел, как он сворачивается, становится коричневым, как желтые язычки пламени пожирают бумагу, и его глаза оставались ясными и очень серьезными. Он держал листок в руке, пока огонь не коснулся кончиков пальцев, не чувствуя боли, потом выпустил листок, глядя, как он переворачивается в воздухе медленной спиралью дымка и огня, пока он не упал на пол, превратившись в горстку пепла.
Через полчаса он сидел в седле, направляясь к фламандской границе, в сторону Брюсселя. Он полагался на идею Люсьены, что большая желтая карета только маскировка. Ренуар, непоколебимо веровавший в непреодолимую глупость людей, даже королей, не поверил в такую возможность. Он поскакал по другой дороге – на Варенн, в направлении Меца. Вот и получилось так, что неутомимый бывший комендант Прованса прискакал как раз вовремя, чтобы увидеть пленение короля и королевы. Ибо Жерад был прав: толстяк Людовик и его гордая королева оказались неспособны отказаться от привычных штампов мышления. Как он и предполагал, даже в бегстве они не могли отказаться от лакеев, ливрей, роскошной кареты, эскорта, разбудившего все окрестности своим конским топотом, от всей пышности и блеска их величия, которые в итоге оказались для них ловушкой, западней. Они даже не подумали о том, чтобы ехать кружным путем, а маскировка их была вовсе жалкой. Старому драгуну Друэ, почтмейстеру в Варение, понадобилось только поискать в карманах новый ассигнат и сравнить портрет, напечатанный на нем, с толстой, сонной физиономией, чтобы узнать короля. С этого момента королевская власть во Франции была обречена.
А Жан Поль Марен, считавший, что он умнее, скакал на север. Когда в конце концов не одна, а две зашарпанные кареты именно такого типа, как он и ожидал, въехали в сонную деревню, он тут же узнал в одной из них графа Прованского, брата короля, и мадам, его жену, в другой. Соблюдая строжайшую конспирацию, они смотрели друг на друга, делая вид, что не знакомы, пока меняли лошадей.
Жан видел их, но не тронулся с места. Удастся ли бежать графу Прованскому и его жене, никак не влияло на судьбу Франции. Рад, подумал Жан, видеть, как они уезжают. Они хорошие люди, и их смерть никому не принесет пользы. Жан вновь сел в седло и собрался возвращаться в Париж, когда мадам, измученная жаждой, послала свою служанку с хрустальным бокалом к водяной колонке.
Чертовски приятная служанка, подумал он, глядя, как она направляется в его сторону, высокая, гибкая, как ива, с рыжеватыми волосами…
Потом он замер, глядя на нее в упор, прямо в ее карие глаза, расширившиеся от ужаса. Она замедлила шаги и остановилась, пока мадам, высунувшаяся из окна кареты, не окликнула ее:
– Поторапливайся, девушка!
– Да, да, – насмешливо сказал Жан, – поторапливайся!
Он запрокинул голову и разразился раскатами дикого, демонического хохота, звук которого волнами окатывал ее, горький, безрадостный, насмешливый – в нем было нечто звериное и одновременно сверхчеловеческое. А она стояла, дрожа под накатами этого смеха, с белым, как у привидения, лицом, пока Жан не приподнял свою шляпу и не сказал, обращаясь к ней:
– Иди, ведьма, ты не должна заставлять ждать графиню Прованскую!
Потом он рванул поводья с такой силой, что его лошадь заржала, повернул ее на юг и поскакал в направлении Парижа, оставляя позади себя эхо сатанинского хохота.
Люсьена еще долго стояла после того, как он уехал. Затем она подошла к колонке и вернулась к карете с водой. Вода была кристально чистая, прозрачная.
Но и вполовину не чище и не такая сверкающая, как ее слезы.
12
Жан Поль сидел на краю постели, обхватив руками голову и как бы баюкая ее. Тишина в квартире подбиралась к его нервам миллионами крошечных шажков. Здесь ничего не изменилось – занавеси, драпировки, часы на камине, каминный экран, – каждый из двух дюжин предметов обихода напоминал об изысканном вкусе Люсьены и сквозь тишину кричал, шептал ее имя.
Надо уехать отсюда, подумал он. Надо вернуться в свою старую квартиру на улице Сент-Антуан, но это значит, что я каждый день буду видеть Пьера, Марианну и Флоретту… О, Боже, сколько всего намешано в человеке! Меня уважали за храбрость, потому что я не боялся физической боли и даже угрозы смерти. Но это то мужество, которого у меня нет. Вернуться к ним, сказать, что я сожалею, что я был не прав – это нетрудно или должно быть нетрудно. Но я не могу…