Последний парад - Вячеслав Дегтев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На большом поле, за горами за Венгерскими, стыкнулись мы с тевтонами, в железные латы закованными, да с резвою мадьярской конницей — это, братцы, вам не валахи-вахлаки, шутили мы промеж себя, тут сурьезное дело. Куснули мы их стрелами сблизи из своих тугих самострелов, устроили им «хоровод», когда десяток за десятком, юрт за юртом проносится вдоль строя, осыпая стрелами калеными, да все по кругу, по кругу, перед самым железным носом их бурой «свиньи», и мадьяры, которые как дети, увязались-таки за нами, а мы от них, вроде как в страхе, бечь во все лопатки, нам ведь того и надо было, а следом тронулась и железная тевтонская «свинья». Строй у них нарушился, рассыпался, смешались они, а мы и повернули тут, да и охватили их. То-то потеха началась: головы падали на землю раньше, чем мечи из рук, поле усеялось головами да шеломами, аки булыжниками, и комони наши, дикие, степные, спотыкались, не привыкшие к городским таким причудам, и кровь лилась, аки вода дождевая. Мадьяры дрогнули сразу, жидковаты на бой были завсегда, дрогнули и пустились во все тяжкие бечь-спасаться, кое-кто из наших удальцов увязались за ними, позарившись на комоней их резвых, машистых, мягкого, неслышного хода, — ну да многим из них все-таки удалось спастись; тевтоны же упрямые, на бой стойкие, изрублены были без пощады почти все. Рука тогда рубить-колоть уморилась.
После той победы, к вечеру, устроили мы пир на крови, прямо на поле брани, на поле нашей вящей славы: настлали на теплые еще трупы врагов доски, доспехи или что придется, покрыли их попонами, ели и пили, скользя и оступаясь в крови, и коршуны-стервятники кружили над нами, а по курганам древним, гуннским, хунгарским волки-переярки подвывали тоскливо, облизываясь и поскуливая, лисицы красно-бурые тявкали, ожидаючи, а мы говорили заздравные речи в честь вождя нашего, великого царя-каана батьки-Батыя, да будет он жив, здоров и могуч, и у многих руки были в засохшей крови, и своей, и чужой, и они мыли их винами сладкими, медами стоялыми венгерскими и выковыривали, выколупывали ножами подсаадашными, кинжалами кривыми хивинскими кровь ту черную из-под ногтей, и пели, и плясали, захмелевшие, и веселились всячески, кто как мог, да так веселились, куражились, зело бурно и буйно, что у пленных у некоторых волосы вставали дыбом или седели они в мгновение ока, ибо многие из наших во хмелю во диком, в пылу и крови победной, в кураже излишнем отведали человечины, зажаренной пленными рабами тут же на углях, и даже сравнивали во всеуслышанье — о, ужас! — кто отменнее в смысле вкуса, тевтон ли, мадьяр ли, или валах, ибо имели пагубную такую привычку, нажитую в долгих походах, когда неделями приходилось довольствоваться или вяленой тарпанятиной, или конской падалью, а когда уж припирало, то и — прости, Господи-человеколюбче! — то и человечиной, иной раз, каюсь, приходилось даже своих раненых, больных, а когда и здоровых по жребию пускать в братский котел, и пристрастившись этак, многие из наших не в силах были перебарывать ту пагубную, далеко не христианскую привычку, особливо во хмелю, — человечина-то, она сладкая!..
А над всеми нами, на кургане на крутом, полынном, сидел на троне золотом походном сам царь-каан, сидел в окружении эсаулов удалых, ярых в бою бояров, аки сокол ясный, который летает быстрой мыслью и в высоту, и в глубину, и в ширину легко и играючись, беспредельно. Не мешают ему ни горы высокие, ни реки бурные, ни моря пространные, ни пустыни безводные. Провидит он отдаленное, прозирает сокровенное, заглядывает в преждебывшее, проникает в будущее, шествует по лицу моря гладкому, входит в двери запечатанные. Очи его голубиные, крылья его орлиные, проворность у него оленья, дерзость и отвага — львиная, верность лебяжья, благодарность горлицына, незлобие ягненково, быстрота ястребиная, бодрость журавлиная. Тело его — алмаз самородный, драгоценный, щеки — яшма уральская, самоцветная, руки — смарагды точеные, глаза — сапфиры синие, индийские, борода — янтарь солнечный, варяжский. Над главою его златовласою, венцом увенчанною, аки семь эсаулов верных, летают-вьются семь птиц божиих: дух веры, дух власти, дух надежды, дух совета, дух прозрения, дух милосердия и дух самодержавия. Голос его — труба иерихонская, серебряная. Слово его — олово литое, закон для смертных. Движение указующего перста его — как молнии сверкание и земли трясение. Вот он — батька-Батый, владыка окоема…
После того пира страшного дальше пошли мы совсем уже легко — целые народы в ужасе пред нами разбегались. Так шли мы все на заход да на заход солнца без остановок и дошли этак до самого до Лазоревого Моря. Кабы не море — мы бы прошли и дальше. На берегу того теплого моря остановились дух перевести и пораскинуть мозгами. Знающие люди промеж нас басни баяли, что на той стороне моря, дескать, купается в роскоши будто бы сам Вечный Град, но мы не очень-то верили тем россказням — уж дюже бедная земля там, горы да камни, да сплошной песок родимый, не с чего тут взяться богачеству, среди таких неудобий. И как только народ проживает на убогой такой земле? Орда взволновалась, забурлила, зашумела, собрался круг, и в один час круг постановил: будя! И так всяческого дувана — цельные обозы на каждого последнего коновода, резвых мадьярских скакунов-аргамаков по три головы на брата, рабов и прочей разнообразной скотины — стада несметные, красных девок всех кровей — бери, не хочу! — и батька-Батый, великий царь-каан, да будет он жив, здоров и могуч, желание наше услыхал, гласу своего народа внял и велел, наимудрейший и наисправедливейший, выкинуть у шатра своего царского, шелкового, парчой крытого, заветный треххвостый бунчук, знак победного скончания похода, и мы повернули назад, домой, рассказывать о том детям своим и внукам и в славе и почестях купаться.
x x xПоезд несет меня с сырого севера на родимый юг. Он несет меня, полупьяного, с того очень важного симпозиума-банкета, который, как говорилось перед тем, перевернет, рассечет мир, во всяком случае мир исторический. Ибо там звучали такие убийственные, такие еретические, на взгляд историка, слова, которые нельзя, невозможно оставить без внимания. Доклад известного академика, при одном упоминании имени которого историки-ортодоксы буквально приходят в бешенство, потряс и меня. Выставив острую бородку, академик вопрошал с трибуны:
«Странно, почему-то монгольская так называемая экономика пострадала от „военных авантюр Чингисхана“, как пишет об этом один ученый монгол, и пострадала так основательно, что аж на пять веков исчезла совсем, вплоть до века двадцатого. А вот экономики Испании, Голландии, Англии и других стран-завоевательниц обеспечивали заокеанские авантюры своих правителей в течение четырех столетий, и почему-то не только от этого не пострадали, а наоборот — расцвели бурным цветом, ибо успешная война была всегда самым лучшим бизнесом. Тут же все наоборот. Не правда ли, странно?»
Я был на том симпозиуме-банкете с женщиной, которая потом провожала на вокзале и которую в Москве считают моей женой, у которой я живу, когда приезжаю в Москву, и которая собирала меня в дорогу.
И вот поезд несет меня домой, где уже с вечера ждет другая, которую друзья и близкие тоже считают моей женой. И это длится долгие годы, и похоже, конца этому не предвидится. Друзья завидуют: хорошо, дескать, устроился; враги злословят: татарин, азиат, развел, понимаешь, гарем, и куда только власти смотрят, и о чем эти бабы несчастные думают?! Ну, власти у нас смотрят известно куда, а что касается баб — так вы спросите у них, несчастные ли они?.. Их это вроде как не беспокоит. И даже вроде как устраивает такое положение дел. Во всяком случае, они таких вопросов не поднимали — зачем их поднимать, эти глупые, неразрешимые вопросы.
«…Давно известно, что всякая история — это собрание всевозможных мифов. Русской истории это касается в особенности. Сколько раз, уже на нашей памяти, история перекраивалась, перекрашивалась, в ней менялись не только векторы, — говорил этот академик-математик, — но порой менялись и сами полюса. Причем не один раз в течение всего только одного столетия. И это нормально… Ибо такова человеческая сущность и таково назначение истории — обслуживать правящий режим. Но удивительное дело: всякий народ выбирает для своей истории мифы погероичней, поблагородней, со временем всякий затесавшийся „негатив“ замалчивается, а „позитив“ всячески выпячивается, у нас же почему-то все наоборот. Мы все никак не можем расстаться с этим грязным немецким измышлением о трехсотлетнем рабстве, придуманном и навязанном нам Миллерами, Шлецерами и прочими иноземцами, которые писали русскую историю и против которых гневно выступал Ломоносов. Ну вот не хочется нам быть вольными, воинственными азиатами, хочется быть порабощенными, несчастными, униженными, но европейцами!..»
x x xУ меня и в той, пригрезившейся жизни, тоже было несколько жен. Одна была рыжеволоса, как батька наш Батый, да будет он жив, здоров и могуч, Марийкой звали, ромейка, я взял ее на саблю как военную добычу-дуван в какой-то крепости, не доходя до Буды-города, на берегу широкой реки с названьем Истр (там еще груши в каждом дворе росли — вот такие огромные груши, с кулак!).