Рассказы о вещах - Михаил Ильин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытно и то, что наряду с загадочной жизнью муравейника его с детских лет привлекало звездное небо.
В своих «Заметках» он пишет:
«Звезды тоже были моей страстью. Я мог не спать всю ночь, чтобы проследить «слияние», то есть максимальное сближение Марса и Сатурна. Как-то дядя (брат моей матери) обещал взять меня с собой в Пулковскую обсерваторию, где у него был знакомый астроном. Я уже представлял себе, как буду полулежа вращаться вместе с телескопом в башне обсерватории, следя за какой-нибудь планетой, кометой или звездой. Может ли быть наслаждение выше этого? Ты словно участвуешь сам в этом стройном движении светил, участвуешь сознательно, проникая в тайны неба…»
Вот как разнообразны были уже в детстве и юности интересы Ильина. Но и это еще не все.
Он пишет:
«Другие увлечения: «Жизнь растения» Тимирязева, подаренная мне ботаником Мальчевским, и прогулки с ним по Ботаническому саду (в Петербурге— тропики, древовидные папоротники!); книга Фабра «Инстинкт и нравы насекомых» (осы — более страшные, чем тигры в джунглях); книга Фарадея «История свечи» (от нее-то и пошли мои книжки). Первый маленький микроскоп — окошко в неведомый мир, где даже простая кожица лука оказывалась многокомнатной постройкой.
А потом, когда подрос, — стихи Ломоносова, которые я скоро выучил наизусть — не потому, что это требовалось в гимназии, а потому, что они поразили меня своим величием: у меня от них дух захватило.
Там огненны валы стремятся И не находят берегов; Там вихри пламенны крутятся, Борющись множество веков…»
Читая заметки Ильина — последнее, что было им написано, — видишь, как последовательно и гармонично развивался он в юности, как своевременно и кстати пришли к нему книги, положившие основу его научного мировоззрения, — Тимирязев, Фабр, Фарадей.
Еще с юности, чуть ли не с детства, открылись перед ним два окна — телескоп и микроскоп: одно — в мир бесконечно большой, другое — в бесконечно малый.
Оба мира привлекали его внимание всю жизнь. Не раз он с увлечением говорил о том, что человек занимает выгодное— серединное — положение между этими двумя мирами и его сознанию дано проникнуть в тайны обоих миров.
Вовремя попали в руки Ильина и стихи Ломоносова, великого ученого, поэта, напоминающего нам о родстве искусства и науки, — двух путей к познанию мира.
Но не астрономия и не энтомология стали в конце концов главным призванием Ильина, а химия.
В этом больше всего сказалось влияние отца, который самоучкой, на практике и по книгам, овладел основами химии и химической технологии. Это был неутомимый экспериментатор, всю жизнь мечтавший о своей лаборатории, но вынужденный довольствоваться должностью мастера на мыловаренном заводе. В минуты, свободные от работы и чтения газет, он рассказывал маленькому сыну о чудесах химических превращений, а иной раз занимался в его присутствии опытами. Среди колб, реторт и пробирок, в которых различные растворы то и дело меняли свою окраску, отец казался ему настоящим волшебником.
На завод мальчика не пускали, но тем сильнее его тянуло в это мрачное здание, где уже в дверях входящих обдавало жарким и едким дыханием.
А как гордился он, когда отец брал его с собой на свой «капитанский мостик» над огромным котлом, в котором, как море, бурлило и клокотало, расходясь кругами, горячее, жидкое мыло.
После Острогожска отец со всей семьей переехал в Питер, где поступил на завод, находившийся за Московской заставой, за Путиловым мостом.
Ильин пишет:
«Помню в Ленинграде (тогда в Петербурге) Московское шоссе, где мы жили на 6-й версте, Румянцевский лес и Чесменскую богадельню напротив, канавы, покрытые ряской, мостики со скамейками, перекинутые через канавы (теперь там широкие асфальтированные улицы, большие дома). Брат покупал у торговки жареные семечки и наполнял ими мои и свои карманы. Запасшись таким образом, мы отправлялись в путь по шоссе— и по векам и странам…»
«Брат», о котором идет здесь речь, — это я. Бродя летом или в ясные, прохладные дни ранней осени по шоссе или по редкому пригородному лесу, — где нам встречались обитатели Чесменской богадельни — инвалиды русско-турецкой войны, а изредка даже севастопольские ветераны, увешанные крестами и медалями, — я рассказывал младшему брату целые повести и романы, тут же, на ходу, выдуманные. Это была бесконечная цепь самых эксцентричных приключений, подвигов, поединков, предательств, побегов из плена… Брат слушал, затаив дыхание, и требовал от меня все новых и новых продолжений. Когда фантазия моя наконец иссякала, я придумывал какой-нибудь взрыв или землетрясение, чтобы разом покончить со всеми своими героями. Такое простое и неожиданное окончание сложной романтической повести огорчало, а иногда и сердило моего кроткого, восторженного слушателя. Стбит, бывало, появиться на горизонте бочке с порохом или какой-нибудь загадочной адской машине, как брат хватал меня за руку и со слезами на глазах умолял пощадить жизнь выдуманных мною персонажей.
Чаще всего я бывал в таких случаях неумолим, но иной раз, уступив его горячим просьбам, отводил смертельную опасность, угрожавшую моим героям, и они продолжали жить до глубокой старости.
По этому поводу Ильин пишет:
«Думаю, что это был мой литературный приготовительный класс: я видел, как делаются сказки. А потом и сам начал рассказывать разные истории себе и товарищам. Помню, когда я уже учился в младших классах гимназии, я любил по дороге домой рассказывать товарищу о вымышленных путешествиях и приключениях…»
Самой внимательной его слушательницей, другом и усердной ученицей была младшая сестра (ныне писательница Елена Ильина). Она пыталась жить его интересами и увлечениями, хотя еще многого не понимала, так как была значительно моложе его.
Моя жизнь сложилась так, что еще в школьные годы мне пришлось оторваться от нашей большой дружной семьи. Из-за слабого здоровья меня перевели из петербургской гимназии в ялтинскую, и только летние каникулы я проводил в Питере с родными.
Живя вдали от дома, я не мог уже день за днем наблюдать, как развивается мой младший брат. Тем разительнее казались мне при каждой новой встрече происходившие с ним за год перемены.
Я расстался почти с ребенком, который, хоть и много знал о животных, насекомых и звездах, но увлекался и оловянными солдатиками, а по возвращении нашел подростка, с жадностью глотающего страницы Жюля Верна, Майн Рида, Купера, Брэма, Рубакина, Станюковича и пишущего стихи о мустангах, ягуарах и вождях команчей.
А через год-два передо мной был уже юноша, способный понимать и ценить лирику Пушкина, Баратынского, Тютчева.
За время моего отсутствия он сильно вытянулся и заметно похудел. То и дело болел плевритом и целые недели, а то и месяцы проводил в постели. Его волосы потемнели, а светло-карие, глубоко сидящие глаза стали еще светлее и глубже. Болел он терпеливо и никогда ни на что не жаловался, боясь огорчить мать, которая и без того переносила его болезнь тяжелее, чем он сам.
Ему было неизвестно чувство скуки.
Хоть врачи запрещали больному много читать, он и в постели не расставался с книгами, а книги эти были самые разные — история Греции и астрономия, Лев Толстой, Диккенс, Тютчев и Фабр.
И уж во всяком случае никто не мог запретить ему думать и мечтать.
Помню, как удивился я его неожиданному повзрослению, когда он прочел мне свои совсем не детские стихи, в которых уже не было ни ягуаров, ни мустангов, ни вигвамов.
Это были лирические строки из дневника:
В глубине просветленной души Собираются мысли, мечтания, Расцветают в заветной тиши, Распускаются в ясном сиянии.
Так неслышный лесной ручеек Порождает реку голосистую.
Так тяжелый березовый сок Собирается в каплю душистую.
Автору этих стихов было в то время лет пятнадцать.
Но при всей склонности к созерцанию и лирическим раздумьям, которая развилась у него под влиянием затяжной и тяжелой болезни, он не терял жизнерадостности. Помню, как он затеял вместе со мной и сестрами рукописный юмористический журнал «Черт знает что», в одном из номеров которого участвовал даже настоящий взрослый писатель — известный поэт-сатирик Саша Черный. Журнал этот в конце концов закрыл отец за слишком острые эпиграммы на знакомых.
Школьные занятия давались брату легко. Учился он в частной петербургской гимназии Столбцова, где в годы реакции собрались прогрессивно мыслящие преподаватели, в большинстве своем пришедшиеся не ко двору, в казенных гимназиях. Среди них были люди широко образованные и преданные своему делу. Они сумели внушить ученикам любовь к истории, к литературе и точным наукам — к математике, физике, химии.
Педагог, преподававший брату математику, — Владимир Иванович Смирнов — теперь академик.