Армагеддон - Генрих Сапгир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вам вот надо, — с достоинством ответил он.
Логично.
В России давно предпочитали пустоту и в политическом смысле, в виде «потемкинских деревень», и в общественном, вроде «мертвых душ». Примеров достаточно. О близком вообще говорить не будем. Стройки века. Чудовищная пустота. И Гоголь, Гоголь, Гоголь… А вот и Салтыков-Щедрин, а вот и Салтыков-Щедрин… возьмите и меня, возьмите и меня!.. за дрожками…
Но пустынька, пустынь, пустыня — спасение… А как еще и думать теперь, если не по Розанову? Прости, Василь-Васильевич, что имя твое упомянул всуе. Но ведь свято место будет пусто, это ты знал.
В лаборатории давно изучали пустоту, вакуум. В колбах, в ретортах, в стеклянных баллонах — всюду была пустота. Посередине зала на специальной подставке высилась огромная стеклянная банка. В ней плотно стояла пустота.
— Пока что ничего из нее не выросло, — почти жаловался мне академик, — Но не теряем надежды.
Я хотел сказать что-нибудь подобающее моменту, но растерялся и спросил:
— А что прежде было в этой банке?
— Как что? — недоуменно сказал ученый, — А что в ней, по-вашему, должно было быть?
Я не нашелся, что ответить.
— Мы заказывали ее специально, — сжалился надо мной собеседник, — Таких стеклодувов уже нет.
И я уважительно подумал: «Это же какие легкие надо иметь! Как спальные мешки, наверно».
Она жила и пряталась за дверью в подвале большого дома. Как-то заглянули за дверь. «Что там?» — «А ни черта там нет, сор какой-то». Ее и вымели.
Пустота была такая, что поглощала свет. Стоит край света поперек деревенской улицы. Трава, дорога, полкозы, плетень. А дальше как отрезало — пустота. Протянешь руку — нет твоей ручищи. Вытянешь руку — вот она, играйся. Многих смущало. Но конец света так и не наступил.
«Да, погода, — говорят, — у вас такая: туман не туман, пустота».
Оголтелая страшная толпа — очередь, вот носительница истинной пустоты
6Све…
… та
Про…
… зраки
… ствие
Голу…
…уум
…устота
Голова сказочника
1Вообще-то он был моим тезкой, домашние звали его Генрих. Все остальные звали его Гена. Было в нем что-то рыхлое, сентиментальное с германским оттенком, я всегда думал, что просто кажется, будто живет он в старомосковском переулке возле Чистых прудов, где зимой скользко, весной грязно — и вообще нечистота. На самом деле живет он в игрушечной Праге у Старого Мяста, фотография которого — открытка — лежит у него на столе под стеклом.
Вот он выходит утром из своего средневекового узкого дома, выкрашенного белым, наличники — розовым, идет по улочке, мощенной гладким камнем, уже вымытой сегодня. Спускается к Влтаве. Солнце встает из-за разновысоких шпилей. Редкие прохожие здороваются с ним:
— Доброго утра, пан Сказочник! Доброго утра!
И он кивает им в ответ. Внизу, где плещется зеленая вода, он кормит лебедей. Многие ему знакомы — они тянут шеи и норовят схватить его за палец.
Генрих смотрит на ту сторону и видит: оттуда с холма, с Вышеграда, яркий солнечный великан по ступеням Градчан спускается к воде, к вершинам деревьев, наверно, чтобы выстирать, выполоскать свою большую белую рубаху. И тысячи лебедей взмывают разом с реки, как трепещущее полотно…
— Генриха дома нет.
— А где же он? У императора?
— Нет, не у императора, он сейчас у Цезаря.
Разговор с его матерью по телефону. И если даже не знать, что Цезарь — имя его друга, а «император» — прозвище его очередной жены-любовницы, величественной красавицы с косами в виде венца, все равно можно понять, что речь идет о человеке необыкновенном, фантастическом. Он и был таким.
2Сказочник был сказочно близорук. Без очков видел все расплывчато, одно перетекало в другое. И очень возможно, господин, похожий на жабу, казался ему жабой, а этот сухощавый медлительный — чем-то вроде богомола, человек в ярко-синем костюме — просто говорящим синим пятном.
Зато женщин он отлично видел и различал четко: моя, не моя. И поведение его было регламентировано, как я заметил, раз и навсегда. Сначала он их завоевывал, побеждал в романтическом плане, в смятении души, в едином порыве. Потом, когда побеждать было уже некого и все упорядочивалось, ему становилось скучно — и он ускользал, отступал, покидал завоеванные позиции без сожаления. Вот этого они и не могли понять, им казалось это каким-то недоразумением. Нет, они не переставали любить его.
Первая жена была тоненькой, черненькой, работала инженером-экономистом. Это еще до всех сказок, после окончания пединститута. Нормальная жена, как я полагаю, ей не нравились его исчезновения, его запои-загулы. И когда он звонил от какого-нибудь цезаря-императора и рокочущим благодушно-нетрезвым голосом рассказывал ей о коринфской бронзе, о кубках, о зловещих муренах, она просто закипала от ярости.
И однажды, когда он замаячил в проеме дверей, пошатываясь и воспаряя своей растрепанной есенинской прядью, прямо в очки ему полетел венский стул. Ударил небольно, но сбил очки — и вообще сбил с ног. Падая, Генрих неуверенно взмахнул руками и неожиданно полетел через комнату, сделал пируэт над кроваткой дочки и вымахнул в раскрытое окно.
Женщина-инженер вскрикнула от изумления и испуга. Темное тело в плаще и ботинках пролетело над ней под оранжевым абажуром. Она бросилась к окну, перегнулась через подоконник. Внизу на асфальте ничего не чернело. Там, вверху, над крышами, мелькнуло крыло плаща и рыжая штанина.
— Генрих! Генрих!
Нет, он не вернулся. И не вернулся уже никогда. Хотя, возможно, и появлялся неоднократно. Но это была одна видимость: мятый пиджак, галстук на сторону, сломанная поперек кепка, пробковое смущенное лицо — самого Генриха здесь уже не было.
Вторая жена была мягкая такая, высокая, большеглазая и тоже сентиментальная. Двигалась как бескостная. Манекенщица. С ней было престижно все: днем спать, вечерами кочевать по ресторанам и компаниям, ночью ехать за бутылкой на машине, воровать цветы с клумбы — и никто ее не смел остановить.
Она глядела и говорила как сомнамбула. В это лето он приезжал к ней на дачу под утро на такси. Фары выхватывали из темноты частые березки «Натальиной аллеи». Он шел по колено в мокрой траве в поднимающемся тумане, как во сне.
Главное — сбежать со ступенек террасы, взмахнуть черным цветастым платком — почти ковром (производства города Коврова), увидеть милое картофельное лицо, блеск очков, несущийся к ней на свет над кустами жасмина, и кинуть длинные кисти рук навстречу своей любви. И если бы не желание иметь от него ребенка, не беременность, большой живот и желтые пятна на лице, вообще общее подурнение, взгляд в себя (а не в него) и «испортившийся характер», никуда бы он не делся, как говорила ее мама. А то протянула однажды руки в кусты жасмина — и ухватила пустоту. Какие-то обрывки — сплетни о нём, разговоры подруг и приятелей. Все появились, будто сговорились, злорадствуют. А где же Генрих? Да вот он, рядом за дачным столом (на клеенке синяя тетрадь), поблескивая толстыми очками, старательно склонив голову, пишет крупным ученическим почерком сказку про бабочку, ослика и лягушку.
Бабочка превратилась в лягушку с толстым животом, а ослик испугался и убежал.
3Ослик пил и не появлялся на даче неделю. Всю эту неделю по вечерам он сидел в актерском ресторане за столиком напротив величественной красавицы — будущей третьей, чувствуя себя счастливым Винни-Пухом.
— Гена, — произносила она низким хриплым голосом, — Вы лягушонок, который ищет бабу.
В некотором остроумии этой матрене-матроне нельзя было отказать. «Лягушонок ищет папу», — так называлась его сказка — известный тогда мультфильм.
Он подслеповато смотрел ниже ее шеи, где вздымались смуглые волны, распирая переливчатый шелк. Там дремали и зрели бури.
— Даля, — сказал он, закуривая, — вы любите кататься на тройке?
— Добро! — по-мужски ответила она, хотя не каталась никогда.
— Я приглашаю вас кататься на огненном драконе, — сказал он, поднимая рюмку. И многозначительно, — не испугаетесь?
— Я? — презрительно ответила она. И этим было сказано все.
— Но это после, потом. А сейчас — еще бутылку шампанского! Послушай, а ведь ты — как матрешка, раскроешь, а там — другая Даля…
— А там еще одна Даля! — подхватила она.
— Но я вижу, там еще одна сидит, — прищурил он глаза. — Постой, а где же ты настоящая?
— А везде. Я ведь Матрешка, Матрена, раскроешь — не расколдуешь.
И они пили и водку и шампанское. И его подхватывало и несло, будто он ухватился не за женщину, а за красный воздушный шарик. Точеный носик, черные очи-глаза и много плоти, хоть ложками ешь. А кругом в гомоне ресторана все эти актеры, все эти знаменитости были сегодня зрители их игры. Вот что его подкупало. Ветер крепчал. Течение жизни выносило его на очередное безумие. Он больше не сопротивлялся. Он уже решился.