Мой Бердяев - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главный собственно гносеологический труд Бердяева – это книга 1934 года «Я и мир объектов», в которой наиболее детально гнозис обоснован во II разделе «Субъект и объективация». В бердяевском гнозисе радикализирован тот разрыв между сущностью и явлением, который принято возводить в представлению Канта о вещи – в – себе. В феномене, согласно Бердяеву, вещи – в – себе вообще нет, пропасть между ними непреодолима. Так русский мыслитель по сути свел к нулю усилия неокантианцев Риккерта, Когена, Фолькельта, Липпса и пр., – всех, кто пытался выстроить мост над гносеологической бездной. Если Кант произвел коперниковский переворот в метафизике, перенеся в ней центр тяжести с Бога и мира на познающего субъекта, то Бердяев довершил его в самой радикальной форме – упразднил Бога и мир в их самостоянии, вобрав их в личность гностика. В познании – вообще в осознанном восприятии мира, человек, согласно Бердяеву, делает некое интуитивное допущение – «объективацию»: он предполагает, что познаваемый предмет существует вне его сознания. Такая интуиция есть следствие грехопадения – по Бердяеву, утраты миром его единства в Боге. «Мир объективации есть мир падший, мир заколдованный, мир явлений, а не существующих существ»[481], – утверждает Бердяев, весьма близко подходя здесь ко Льву Шестову. Если я ищу смысла мира, то я должен иметь в виду, что «объективно мне не может раскрыться смысл», который всегда духовен: «Смысл раскрывается во мне, в человеке, и соизмерим со мной» (с. 246). Всякая объективация – например, интенция феноменологии – Бердяевым исключена из искомого им познавательного акта. «Истина в субъекте, но не в субъекте, противополагающем себя объективации и потому выделяющемся из бытия, а в субъекте как существующем» (с. 247). Путь к этой экзистенциальной истине – «мышление внутри бытия», «творческий акт в бытии, т. е. самовозгорание света в бытии» (с. 253).
Здесь мы имеем дело с тем эзотеризмом философии Бердяева, в котором он признавался в «Самопознании». Речь идет об индивидуальности и новизне его опыта, затрудняющих вербализацию последнего. Это непростой для нас момент бердяевского воззрения. Понимая это, Бердяев старается максимально подробно описать гностическое событие: «Моя мысль первоначально чувствует себя стоящей как бы перед хаосом. Но она должна быть ясной и светоносной во тьме, должна внести смысл в бессмыслицу. Когда я познаю тьму и бессмыслицу, то я вношу свет и смысл. Познание по существу активно» (с. 247). Свой гнозис Бердяев утверждает на парадоксальном богословии смерти Бога – ухода Его из мира с переложением Им роли творца на познающего человека – гностика. «В действительности мир не сотворен субъектом, – так Бердяев защищается от обвинения в солипсизме, – мир сотворен Богом, но он не закончен, окончание передано человеку. И человек во всё должен внести свою творческую свободу и в самом познании продолжать миротворение» (там же). Миротворение, подчеркну, – т. е. творение бытия, а не культуры, как склонны ныне снижать и упрощать мысль «Серебряного века». «Царство культуры есть еще царство объективации ‹…›. Культуру ждет конец и страшный суд» (с. 256). На самом деле Бердяев говорит о вещах отнюдь не тривиальных и заостряет свою концепцию, утверждая, что о результатах гнозиса нельзя сообщить на языке понятий – «образование понятий есть объективация» (с. 256). Скорее поэзия и религия содержат гностические интуиции: «Только символы и образы приближают к тайне бытия», ибо бытие иррационально (там же). В перспективе Бердяев устремлен к гипотетической теургии – богоделанию, синтезу всех видов творчества, который осуществится в «творческую» – апокалипсическую эпоху. Бердяев называл себя «человеком мечты», и в его гностицизме не так легко разделить реально пережитое и фантазию. Определенно одно: в бердяевском гнозисе объектом познания выступает сам же познающий субъект, интенция «я» обращена внутрь сферы «я». Речь у Бердяева идет о самосознании мыслящего субъекта, для чего требуется некое особое состояние экстаза – выступления субъекта за свои пределы. Всякий знает, что опыт самонаблюдения в принципе труден, и примечательно, что в Церкви исповедь является таинством – требует присутствия благодати, обеспечивающей также своего рода «экстаз», некое необходимое раздвоение внутри самой личности христианина.
Личность Бердяева отвечала гностическому канону: стремление к ноуменальному знанию в нем естественно сочеталось с «ненавистью к плоти» (Е. Герцык), с волей к дематериализации мира. Острый интерес Бердяева к учениям неогностическим – теософии и особенно антропософии – был притяжением к явлениям родственным. Р. Штейнера Бердяев называл «замечательнейшим современным теософом – оккультистом»[482], в 1913 году был слушателем гельсингфорских лекций о Бхагават – Гите и обсуждал феномен Доктора едва ли не во всех своих книгах. Моя гипотеза заключается в том, что бердяевский гностицизм сформировался под сильным влиянием гносеологии раннего Штейнера, если и не был копией этой последней с точностью до терминологии. Подробно это предположение мною обосновано в предшествующих главах данного раздела, так что здесь я не стану прибегать к цитатам и подробным доказательствам. В 1880-е годы начинающий философ Штейнер задался той же самой целью, что и русские мыслители «Серебряного века» – целью пресечь дурно – бесконечную цепь неокантианских учений дерзким выступлением против самого кантовского феноменализма. Быть может, Бердяев задумался о возможности «мистического реализма» – знания сущностного, познакомившись с проектом как раз Штейнера. Об этом говорит и название книги Бердяева 1911 г.: бердяевская «Философия свободы» прочитывается как реплика в адрес «Философии свободы» Штейнера (1894 г.), содержащая при этом множество заимствований из последней.
Однако творческий гнозис Бердяева всё же в своем истоке, а также в методе принципиально отличался от гётеанства Штейнера. От Канта Штейнер хотел